Она, словно сразу же проникнувшись моими ощущениями, – в новоанглийском стиле, – не удостоила эту реплику ответом. Но она нервничала. Я не просто чувствовал это, а знал. Алиса держала меня за руку, мы стояли рядом, бок о бок, – как влюбленные подростки, – и я подумал, что это происходит с нами впервые за несколько лет. Глянул на нее. Прядь волос, отделившаяся от идеального пробора – сколько себя помню, себя, и всех своих любовниц, только Алиса умела заклинать свои волосы, как ведьма – змей, – безусловно, по воле создательницы прически, легла на щеку. Как я люблю. Римский профиль – не римлянки, но римлянина, – достоинство, надменность и изящество в каждой черте. Ни одной морщины в тридцать семь лет. Ни намека на морщины. Говорят, женщину выдают шея и руки. Что же, вздумай вы выпытать у них возраст Алисы. вам бы пришлось пойти и на испытание водой и огнем. Они выдавали лишь ее двадцатилетний возраст. Мою жену все время клеили студенты – именно, как ровесницу. Надеюсь, подумал я, там не будет студентов.
Я испытал горечь – буквально, во рту, как после трех-четырех литров плохого пива, поднимающихся по глотке вверх, наполнить ноздри кисловато-горьковатым запахом блевотины, – меня тошнило. Подумал, что слишком поторопился любоваться своей женой, слишком быстро решил, что возможно чудо. Бац, и вы примирились. Так не бывает. Да, мы все еще держались за руки, но дело тут было вовсе не в любви, и даже не в призраках любви, круживших вокруг нас тенями эллинского ада.
Нас сплотило легкое волнение, безусловно.
Я постарался несколько раз глубоко вдохнуть, чтобы изгнать из себя запах горечи, ее вкус. Очистить ноздри. Говорят, если тебе чудятся запахи, то все дело в разложении участков мозга, некстати вспомнил я. Но не сказал. Алиса говорить об этом не желала.
Но мне так хотелось, чтобы она хоть раз – хотя бы раз, всего раз, – восприняла меня не как машину для производства и воспроизводства слов, а как живого человека. Который когда-нибудь умрет и она будет знать. Ха-ха.
Двухэтажный дом, словно списанный с полотен Апдайка, списавшего их со староголландской живописи – белел на холме, с которого открывался вид практически на весь наш небольшой город. По легенде, основанный на семи холмах, он заключал в свои границы всего три. Этот город, как и я, был самозванцем. Итак, три холма вместо семи.
Да и то, один из них был искусственным.
Слишком много земли осталось от строек коммунизма, и вот ее вывезли за город, а потом он растекся пролитым на стол кофе, и включил в себя и этот, третий холм. Этот холм, – с домом в новоанглийском стиле на нем, – возвышался посреди довольно большой долины Ботанического сада, опоясавшегося кованой чугунной решеткой с фонарями в старинном стиле. Чтобы пройти, следовало заплатить на входе двум сторожам в военной, почему-то, форме, после чего вы попадали в царство хризантем, роз, тополей, берез, удивительных карликовых груш, плантаций диковинных цветов и даже небольшой земляничной поляны, по которой, – под присмотром рассеянных мамаш – бродили непутевые дети, путаясь в усиках земляники и падая на ее ковер. Но то летом. Осенью же Ботанический сад переживал метаморфозы глаза неверной жены, подбитого, – нет, я никогда не бил Алису – разъяренным мужем.
Парк расцветал всеми мыслимыми от красного цветами – бордовый, фиолетовый, золотой, малиновый, пурпурный, цвета венозной крови, – чтобы со временем дать им потерять свою яркость, и угаснуть в телесном цвете умирающей к зиме природы.