Всего шесть работ, но какой мир заключен в них! И больше всего поражает портрет простой девушки, каких здесь можно встретить десятки; портрет Марии, дочери Гийома Мореля: строгое нежное лицо, маленький круглый рот, голубые неяркие глаза. Поражает больше всего остального. Хотя, словно живые, склонились с дарами волхвы перед младенцем Иисусом в картине
И что такое «живой»?
Роберу вдруг стало смешно: ему припомнилась история «научной изыскательницы» — гидши Оливье, благодаря которой он впервые оказался в этой тихой, сияющей зале. Как естественно здесь было взаимопроникновение настоящего и прошлого, жизни и смерти. В Остенде, в Марьякерке и в Брюгге свободно переливались друг в друга минувшее и сегодняшнее, нарисованное воображением и подлинное, жизнь и смерть, здравое и больное. Между ними установилось доброе согласие. Никаких помех, все шлюзы открыты!
Мария, дочь Гийома Мореля, безмятежно улыбалась.
Все, кроме Жюльетты, пошли дальше: она еще несколько минут оставалась в зале.
Каким образом этот народ ухитрялся быть одновременно творцом высокого искусства и тяжеловесных празднеств: чудо идеального, неземного, задумчивая хрупкость невинности и тут же разгул невежества, грубые гулянки, как в рождественскую ночь в
— Ван Вельде, — повторил Санлек, как будто что-то припоминая, — Ван Вельде. Забавная штука жизнь. Хочешь знать подробности?
— Разумеется. Мне как-то неуютно от сознания, что первый герой нашей грязной войны подыхает по своей собственной вине в сумасшедшем доме и никому не нужный.
— Герой? — переспросил Санлек. — А ты их видел, героев-то?
Робер замялся. Если кто-нибудь и походил из его знакомых на героя, то в первую очередь Санлек, несуетливый, скромный Санлек, который спокойно расхаживал под пулями и подбадривал своих подчиненных. Но сказать товарищу, что именно его-то ты и считаешь героем, — значит, самому напроситься на комплименты.
— Да нет, — сказал Робер, — не видал.
— Так вот, я расскажу тебе, что случилось в ту ночь. Ты хоть и был там, но всего не знаешь. Один только человек знал, не считая Бло де Рени. Шарли, помнишь? Я тоже не все знал.
— Ш-шарли?
— Именно, Ш-шарли.
— Правильно, он заикался. У меня друг психиатр тоже заикается, когда рассвирепеет. Я всегда считал, что заиканье — признак искренности, — говорил Робер, и на память ему приходили отдельные слова лейтенанта Шарли, недомолвки и полунамеки; вдруг он вспомнил, как резок бывал Шарли с Ван Вельде, хотя вообще-то обращался со своими подчиненными просто, по-братски, потому что считал их прежде всего людьми, и они души в нем не чаяли. Теперь, когда Робер сопоставил взаимоотношения офицера с разными подчиненными, получалось точное логическое построение, отдельные детали складывались в четкий рисунок.
— Я часто вижу Шарли, — сказал Санлек.
Они расхаживали по мощеному двору, поджидая Жюльетту, она, наверное, решила купить пачку открыток.
— Шарли сейчас работает в Аррасе директором школы. Он крестный отец моей старшей дочери. Чудесный, честнейший человек!
— Да.
— Ну так вот, как все случилось-то. Немец… помнишь, адвокат?
— Хорст Шварц!
Имя первого убитого в их войне немца навсегда застряло в голове. Навсегда. Возможно, теперь к этому имени присоединится еще и другое, того, кто убил Шварца и кто оказался живой копией одного из мучителей святой Урсулы.
— Хорст Шварц спрятался, если ты помнишь, в подвале, — продолжал Санлек.
— Да, там я его и нашел, он был весь изрешечен пулями.
— Ван Вельде еще с одним солдатом спустились следом за немцем, но дверь перед их носом захлопнулась.
— Когда я туда пришел, секунд через сорок после Ван Вельде, дверь уже была открыта. Ну, может, через минуту, самое большее.