Пушкину не до Булгарина: он готовится к женитьбе. Но Булгарин, кое-как оправясь от ударов, опять нападает, опять все переиначив, подтасовав, опять под видом анекдота о «каком-то поэте», подражателе Байрону, который, происходя от мулата, стал доказывать, что один из предков его негритянский принц. И даже про шкипера, некогда купившего этого негра за бутылку рома.
Спустя лишь месяца два в Болдине, за несколько дней до «Моцарта и Сальери», Пушкин пишет ответ — «Моя родословная». Стихи его, конечно, не были напечатаны. Николай I, как обычно, посоветовал Пушкину отвечать на нападки презрением и не распространять стихи.
Второй вариант пушкинской эпиграммы уязвил Булгарина, может, сильнее первого:
Пушкин ударил в самое больное место. Честолюбие мучило Булгарина сильнее всех прочих чувств. Жажду признания не утолял успех на книжном рынке и даже при дворе. Ему надо было признание среды литераторов, и не всяких, а именно этих проклятых аристократишек, которых он презирал, на которых доносил, которых травил в своей газете.
Со своими критиками он расправлялся любыми средствами. Испытанный прием — обвинить противников в посягательстве на существующий порядок. Критика приводила его в бешенство, он забывал осторожность, кидался в бой, не выбирая выражений, ослепленный ненавистью.
В декабре 1829 года, когда Булгарин готовил к печати своего «Дмитрия Самозванца», вышел роман Загоскина «Юрий Милославский» и сразу получил успех, о нем заговорили даже при дворе. Булгарин в ярости обрушился на соперника, подряд в трех номерах «Северной пчелы» изничтожая роман. Николай, которому понравился «Юрий Милославский», приказал Бенкендорфу унять Булгарина. Получив от фон Фока замечание и предупреждение, Булгарин пишет строптивое объяснение, прикрывая свои истинные интересы, разумеется, чуть ли не государственными интересами:
«Позвольте испросить наставления, какими правилами должны мы руководствоваться в критике? „Северная пчела“, по программе, должна критиковать новые книги, замечать в них хорошее и указывать на дурное, чтобы юноши поучались, авторы избегали ошибок в слоге и языке, а публика забавлялась. Наша публика, как всякая другая, требует умственных занятий…»
«…Это наше правило подкреплять критики примерами и выписками из разбираемой книги, критиковать всегда с доказательствами.
Тому ли я подвергаюсь в течение десяти лет? Будучи преследуем в литературной и гражданской жизни двумя литературными партиями и сонмом злоупотребителей, я подвергаюсь в журналах жесточайшей брани и личностям. Бранят, ругают сочинения мои без всяких доказательств и вредят мне везде, как могут. Правда, что благосклонность публики и уважение благомыслящих людей с лихвою вознаграждают меня за эти неприятности, но еще никто не вступился за меня за то, что меня бранят в журналах.»
На этом Булгарин не остановился. Он закусил удила. Через несколько дней, несмотря на высочайший запрет, он все же напечатал новую статью против Загоскина, не называя его по имени. Николай потребовал принять решительные меры. Булгарин и Греч были арестованы и посажены на гауптвахту.
Через несколько часов их, конечно, выпустили. Спустя месяц вышел «Дмитрий Самозванец»; в знак примирения, прощения Булгарин получил от Николая бриллиантовый перстень.
Нет, он не столь уж покорен. По-своему он тоже боролся с цензурой, хотя часто в этой борьбе цензура выглядит симпатичней и прогрессивней Булгарина. Без страха кидается он в бой с самим всесильным Уваровым. И более того!..
Ему нечего бояться, когда он упрекает Уварова в покровительстве неблагонамеренным (так уж совпадало, что неблагонамеренными бывали те, кто мешал Булгарину), в либерализме. С этой вершины он мог обстреливать кого угодно, хоть председателя петербургского цензурного комитета князя Волконского — и князь, мол, поощряет вредные тенденции… Голос Булгарина нарастал: министр преступно бездействует, требую следственной комиссии, я там обличу «Отечественные записки», я защитник веры и престола! Я и царя не испугаюсь! Если государь мне не внемлет, обращусь за границу, к прусскому королю, чтобы помог защитить священную особу государя и его русского царства! «Я не позволю, чтобы на меня, как на собаку, надевали намордник!» — взрывается он, отбросив все хитрости и политиканство.
Надоело. Даже ему душно и тошно от идиотизма царских чиновников, которым он должен служить. Страдания Видока, умного реакционера, верного пса, — они тоже, оказывается, существуют. В свете его презирали открыто, издевались в бесчисленных эпиграммах, фельетонах, памфлетах. Кто только не высмеивал его — Лермонтов, Гоголь, Белинский, Некрасов, Герцен, Вяземский… И хозяева с ним обращались свысока. А то и просто как с лакеем, с дворовым. Орлов мог оттаскать его за ухо. Дубельт поставить в угол.
Чего ради он столько унижался, терпел? Чего он добился? Его доносы, его верность в итоге не снискали ему любви тех, кому он так долго и преданно служил. Это было несправедливо. Мир к нему был несправедлив.