В горкоме, на вахте, его встретил приветливый молодой человек, назвавшийся инструктором. Они вместе поднялись в кабинет. Там инструктор сверил ответы Трущева с данными в анкете, затем нажал кнопку, и в кабинет вошел уже знакомый по институту связи доброжелатель. Прямо из горкома, не позволив заглянуть домой, он повез его в Балашиху, где передал с рук на руки какому-то грузину, оказавшемуся начальником ШОНа[2].
Когда в следующую субботу Николай вернулся домой в добротном костюме, шляпе, белой сорочке, с галстуком на шее, родные онемели. Мама почему-то первым делом пощупала шляпу. В семье телеграфиста Трущева, работавшего на железной дороге, вовек не носили шляп, только зимние шапки, платки, форменные фуражки. Например, в институт Трущев все пять лет ходил в лыжном костюме и лыжных ботинках, зимой надевал отцовский полушубок.
Мать, пощупав шляпу, заплакала, никто даже не попытался ее утешить. Отец, сестра сели рядом и ждали, пока она что-нибудь скажет. Мама поплакала и деловито поинтересовалась:
– Дело-то стоящее?
Николай кивнул.
– И не скажешь? – спросила мама.
– Буду родину защищать! – признался Коля.
Мать всхлипнула, схватила его голову, прижала к груди.
Освободившись, Николай подумал и решил – даешь батарей, чтоб было веселей!..
– Мама, я женюсь.
На этот раз обошлось без слез. С тайной опаской Николай ждал, как мать отнесется к тому, что у Тани есть ребенок.
Ничего, обошлось. Конечно, были и поджатые губы, и строгие взгляды, но после знакомства, когда Тане несколько раз пришлось оставить Светочку с неродной свекровью, мама смирилась.
Только разок пристыдила сына.
– Раньше надо было смотреть, а теперь что – живите!
В школе было двенадцать курсантов. Учили радиоделу, основам оперативной работы, умению уходить от слежки, работе со взрывчатыми веществами, занимались физической подготовкой – мало ли чему учат в шпионской школе! Много времени уделяли иностранным языкам. Трое усиленно занимались английским, пятеро французским, а Николай, как с детства более-менее знавший немецкий, – он вырос в доме, где проживало несколько немецких семей, – попал в третью группу. Гоняли безжалостно – готовили к нелегальной работе.
Трущев уныло усмехнулся. Готовить-то готовили, сколько сил потратили, да только оказалось, что не годится он в нелегалы. Вроде бы и по-немецки тараторил неплохо, и по-французски натаскали, и мозгов хватало, только комиссия отбраковала его и еще двух человек. Какой изъян нашли, ему так и не сообщили. Когда после окончания Школы его направили в центральный аппарат, в контрразведку, Трущев решил, что скорее всего его подвело тугодумие, отсюда следовал вывод, что отделение, куда попал молодой сотрудник, является чем-то вроде отстойника, после которого его выгонят на улицу, а если начнет языком болтать, могут и к стенке поставить. Но с годами эти страхи прошли – то есть насытились знанием, и среди всех возможных наказаний, которые тогда висели над работниками центрального аппарата, Трущева и его коллег более всего пугала перспектива быть направленным в какой-нибудь исправительно-трудовой лагерь, куда на перевоспитание отправляли врагов народа.
Там творились жуткие вещи. По слухам, начальство обращалось с оперативным составом как с рабами.
В сентябре 39-го начальник отделения вызвал Трущева и приказал отложить все дела. Затем передал папку и предложил разобраться в этой запутанной истории, обозначенной как «дело № 309/3».
Первой в папке лежала справка, полученная из Свердловского УНКВД.