День пятый. Лидия — дочь миллионера. Она лежит на золотом песке и слушает мою историю. Ей восемнадцать; разумеется, она падка на все блестящее. Обожает экзотику; она сама подошла ко мне на пляже. В ее глазах я — самая экзотичная экзотика из всех возможных. — Почему вы избегаете общества? — спросила она тогда, в самую первую нашу встречу. — Почему вы не отдыхаете на таком милом пляже, а ходите на камни, где никого нет? Я ответил ей совершенно честно: я опасаюсь, что при очередном покушении под пули могут попасть совершенно невинные люди. Ее зрачку расширились. С этого момента мы стали друзьями. — Здесь надежная охрана, — говорит Лидия всякий раз, когда я напоминаю, как опасно находиться со мной рядом. — Никаких головорезов. Все совершенно спокойно. Я мог бы рассказать ей о скорпионе под одеялом. Или о том, как ко мне в спальню влез через окно (двенадцатый этаж!) здоровенный парняга-лифтер. Или о том, что от кофе сегодня утром пришлось отказаться, потому что туда набросали всякой гадости… Но я молчу. Иначе она вовсе от меня не отлипнет. Опасность зовет ее, как верховья реки — лосося на нересте; она лежит на золотом песке, и ее кожа кажется золотой. Ей восемнадцать. — А сколько вам лет? — спрашивает она. Я думаю; следует ли врать ей. Говорить правду не хочется, поэтому я отвечаю витиевато: — Не так много, чтобы умереть. Не так мало, чтобы быть наивным. Она смеется: — Вам должно быть уже под шестьдесят, ведь тридцать лет назад вы уже были судьей… Вам неприятно рассказывать? Что если я попрошу? Я пожимаю плечами. Смотрю на свои руки; теплый песок течет между пальцами. Операторы долго искали, куда пристроить микрофон, когда я буду в плавках. По счастью, у меня на груди очень густая, все покрывающая растительность. — Что если я попрошу? — Повторяет Лидия решительнее. Я рассказываю ей о том, как я мою цистерны. Она удивляется, но желает слышать другое: — Вы не хотите рассказать мне, что случилось с той женщиной? Я спрашиваю, — кого Лидия имеет в виду. — Я знаю больше, чем вы думаете, — говорит она загадочно. — Та женщина, которая вроде бы убила своего мужа. И которую вы приговорили к повешению… Помните? — Конечно, — говорю я. Лидия воодушевляется; ее щеки, и без того яркие, наливаются краской под слоем загара: — Вы в самом деле верили, что она виновна? Или просто сводили с ней счеты? — Какие счеты? — удивляюсь я. — Она была богата, она была аристократка, она держалась высокомерно… Вы уже тогда знали, что она невиновна? Но думали, что правда так и не вскроется? Я молчу. — А если бы это была я, — говорит Лидия почти шепотом, — если бы я сидела на скамье подсудимых… Вы могли бы приговорить к повешению меня? Она уже не лежит на песке — она сидит, уставившись на меня, и сердце ее бьется так часто, что с груди и плоского живота срываются прилипшие песчинки. Кто-то говорил мне, что женщины любят жестоких мужчин — пока эта жестокость направлена на кого-то другого. Может быть, это правда. Я не могу считать себе экспертом в области женской психологии.
Я перегрелся на солнце — с непривычки. Лежу в прохладном номере, поглядываю в телевизор — он работает без звука. На одном канале — неслышный боевик, на другом — клип модной певички, она лежит в огромном коробе с малиной и, как рыба, открывает перемазанный соком рот. На третьем животные, их я смотрю дольше всего. На четвертом — новости спорта; я успеваю увидеть изумрудное поле, вратаря в белой майке с приставшими травинками, исходящий страстями стадион, потасовку на трибунах… Нет, не потасовку — настоящую кровавую драку… Переключаю канал на животных. Деликатно постучавшись, является доктор. Ему под сорок, он респектабелен. У него очень мягкие, очень белые руки, он пахнет дорогим одеколоном. Он меряет мне давление и озабоченно качает головой; он предлагает сделать мне укол, от которого я сразу почувствую себя лучше. Я соглашаюсь. Он принимается искать лекарство в своем сундучке; сундучок тоже респектабелен, но пахнет уже не одеколоном, а дезинфекцией. В просторном нутре его полно облаток и ампул с яркими этикетками; доктор чуть отворачивается, пряча лицо. Я вижу только ухо, маленькое аккуратное ухо, сперва пунцовое, как закат, и через несколько секунд мертвенно-бледное. Он поворачивается ко мне. В его руке готовый шприц; он улыбается. Улыбка неестественная. Я не меняю позы. Не напрягаю ни единой мышцы. — Вы же врач, — говорю я, глядя ему в глаза. — Вы же при исполнении. Где же профессиональная этика? Несколько секунд он еще улыбается, потом роняет шприц на ковер и давит его каблуком.