Литературный путь Лунца начался очень уверенно; казалось, что сомнения ему вовсе не свойственны. Между тем, все было не так. В этом отношении характерны письма Лунца Горькому[123] (их переписка свидетельствует об удивительном взаимном доверии писателей разного возраста и разных весовых категорий). Одно из писем Лунца было особенно исповедальным. 16 августа 1922 года он писал Горькому в Германию: «Мне нужно посоветоваться с твердым человеком, которому я верю и которого уважаю. Таких людей в Петербурге сейчас нет. Простите еще раз, что я решаюсь обратиться к Вам. Первое сомнение (и самое жестокое): правильно ли поступил я, ударившись в литературу? Не то, чтобы я не верил в свои силы: верю я в себя, может быть, слишком смело. Но я —
В 1921 году, когда родители Лунца, восстановив свое литовское гражданство, покинули Питер, младший сын ехать с ними категорически отказался. Ему дали сырую комнатенку в Доме Искусств. Болезнь, которая так чудовищно рано свела его в могилу, уже начиналась, и два года, прожитые в Доме Искусств, в сырости, холоде и голоде, её, несомненно, подхлестнули.
Одно происшествие с Лунцем, имеющее прямое отношение к его болезни, описывает Шкловский: «Когда он окончил университет, „Серапионы“ в доме Сазонова[125] качали его. Все. И мрачный тогда Всеволод Иванов кинулся вперед с боевым криком киргиза. Чуть не убили, уронив на пол. Пришел тогда к ним ночью профессор Греков, провел пальцем по позвоночному лунцевскому столбу и сказал: „Ничего, можно ноги не ампутировать“. Чуть-чуть не стреножили. Через две недели Лунц танцевал с палкой»[126].
Вскоре его призвали в армию — тогда и выяснилось, что он тяжело болен. Получив освобождение от призыва, Лунц продолжал работать, но болезнь прогрессировала. «Зиму с 1922-го на 1923 год он безвыходно провалялся на кровати у себя в крохотной комнатке в Доме искусств. У его постели постоянно толпился народ, он по-прежнему острил, стремительно жестикулировал, спорил, громко смеялся. Время от времени он еще выползал из своей конуры на общие сборища и устраивал свои ослепительные „кинематографы“. Он много писал и принимал пылкое участие во всех делах Серапионов. Но чувствовал себя все хуже и хуже»[127].
В 1923 году Лунц понял, что без лечения на Западе — погибнет. Он запросил в Университете стажировку в Испанию. «К весне ему стало так плохо, — продолжает свой рассказ Н. Чуковский, — что родители мои, очень его любившие, взяли его к себе, и мы с ним начали жить в одной комнате. Он уже не вставал с постели»[128]. В мае 1923 года ГПУ (по представлению Университета) его отпустило. Шварц описывает прощальный вечер едва ли не легкомысленно («Вечер был шумен и весел… Только главный его виновник грустил… ему нездоровилось — он с трудом раскрывал рот — болела челюсть в суставе… Мы подсмеивались над его челюстью…»[129]) — он ничего не предчувствовал. Лунц отправился морем, но добрался только до Гамбурга, где обосновались родители. С парохода его вынесли на руках. Только на один день он смог выбраться в Берлин — тогдашний центр русской эмиграции.
Целый год Лунц провел в санаториях и клиниках… Это был последний год жизни человека, прикованного к больничной койке. И за этот год Лунц написал задуманную еще в Питере пьесу «Город Правды», киносценарий «Восстание вещей», массу писем. Серапионы получали от него неизменно веселые длинные послания, исполненные самого неподдельного интереса к их работе, делам, жизни. Изредка в письмах Лунца встречались грустные строчки о болезни: «У меня все по-старому. Надеюсь все же к XXV-летнему юбилею Серапионов выздороветь»[130]…