Попадья что-то говорила, наставительно подняв пальчик. Вера, склонившись над работой, молча слушала и усмехалась. Степан Андреевич с нарочитым эффектом внезапно появился в полосе света. К его изумлению, увидав его, матушка мало проявила удивления. Она слегка поджала губки, протягивая ему свою прекрасную с родинками руку, словно хотела сказать: «За спасение благодарю, а целоваться было довольно нахально».
– Вот позвольте вас познакомить, это мой племянник Степан Андреевич, покойного Андрея Петровича сын… А вот это Пелагея Ивановна Горлинская, отца Владимира супруга… Вы ведь, кажется, Пелагея Ивановна, интересовались про свою подругу узнать, ну, так расспросите… Степа, я думаю, не откажется сообщить вам все, что знает…
– Боюсь, что я обману в данном случае ваши ожидания, – любезно проговорил Степан Андреевич, чувствуя, как слабеют его коленки от красоты попадьи. – Москва так велика и обширна, а порядка в ней нет.
– Моя подруга живет на Таганке, Дровяной переулок, двадцать второй дом.
– Дровяной переулок… гм. Я живу на Плющихе.
– Ее фамилия Свистулька… Татьяна Романовна.
– Свистулька? – переспросил Степан Андреевич.
Должно быть, Вера усмотрела в его тоне что-либо обидное, ибо, подняв голову, спокойно сказала:
– Покойный Свистулька, ее отец, был большой друг папы и здешний земский начальник. Мы его очень любили и уважали.
– Ну, я же не сомневаюсь, – поспешил сказать Степан Андреевич, ибо начинал Веры побаиваться, – к сожалению, – обратился он к Пелагее Ивановне, – я ничего не могу сказать про вашу свистульку.
Ну, конечно, Степан Андреевич хотел сказать «подругу». Язык, как говорится, подковырнул скверный оборотец, но тут помогла неожиданно тетушка.
– Наши здешние фамилии и впрямь странные, – сказала она, – ну, вот хоть пекарь здешний, огромный дядько, с эту дверь, а фамилия его Фимочка. Я раз зашла к водовозу насчет воды, а жена водовоза мне и говорит: он, говорит, на сеновале с Фимочкой.
– Мама, – сказала Вера, – я уже говорила вам, что ваши рассказы не всегда бывают удачны.
– Таганка очень далеко от Плющихи, – сказал Степан Андреевич, – да и потом в Москве столько народу. Разве всех можно знать… Вы в Москве изволили бывать?
– Нет, не приходилось. А в Харькове я бывала.
– Вы коренная баклажанка?
– Мы с Пелагеей Ивановной в Баклажанах родились, – сказала Вера, – и в Баклажанах умрем… Я, по крайней мере, непременно умру в Баклажанах.
– Верочка, ну, к чему это… на ночь.
– Да ведь я, мама, не вечный жид. Когда-нибудь умру. Вы, Cтепа, как относитесь к смерти?
– Не люблю. Сегодня на берегу реки…
– До свидания, – сказала вдруг Пелагея Ивановна, – я вспомнила про одно дело.
– Да полноте, дайте рассказать Степе, – с удивлением вскричала Вера, – какое у вас дело?
Пелагея Ивановна молча села, но глазки ее стали строги.
– Сегодня на берегу реки мы беседовали об этом с вашим приятелем и решили, что – да здравствует жизнь, но, конечно, жить надо умеючи. Между прочим, у вас тут русалки не водятся? У вас ведь тут Полтавщина… Русалочье гнездо. Сам Днепр недалеко.
Степан Андреевич вдруг почувствовал, что пьянеет, так сказать, на глазах у почтеннейшей публики, и хоть глупо было пьянеть без вина, и он это сознавал, а все признаки опьянения были налицо, и хотелось выкинуть что-нибудь и болтать без конца умиленную чепуху, хотя бы и при неодобрительном молчании собеседников.
– А скажите, – воскликнул он вдруг, неожиданно даже для себя громко, – у вас тут в Баклажанах фокстрот процветает?
– Фокстрот, – произнесла Вера удивленно, – это что такое?..
– Как, вы не знаете? Ну, я же говорил, что вы женщина, воспетая Некрасовым или Тургеневым… А вы, Пелагея Ивановна, тоже не знаете?
– Это танец такой, – конфузливо прошептала та.
– Ага! Вы таки знаете! Да, это танец… Но это не простой танец вроде какого-нибудь там па-де-труа или венгерки… О, это знаменитый танец… Этот танец танцует сейчас весь мир, его танцуют миллиардеры на крышах нью-йоркских небоскребов, танцуют до того, что валятся с небоскреба прямо на улицу и, не долетев вследствие высоты, разлетаются в порошок, которым потом пудрятся все их родные по женской линии… Думаете, преувеличиваю? Ей-богу… его танцуют убийцы в притонах Сан-Франциско, его танцуют парижские модистки и английские леди – правнучки Марии Стюарт… Это Danse macabre[14] великой европейской культуры, это грозный танец, его боятся даже те большевики, которые ничего не боятся… У нас в Москве танцующий фокстрот считается контрреволюционером.
– А какое в нем па? – спросила Екатерина Сергеевна. Ей, должно быть, при этом вспомнился институт, где когда-то стучала она ножкой, откидывая докучливую пелеринку, может быть, вспомнился и какой-нибудь старичок танцмейстер, который большую часть урока проводил, сидя на полу, рукою переставляя непокорные каблучки и восклицая: «Эх, дите, вам бы две телячьих ноги с боку привесить».
– О, па самое простое и в то же время очень трудное.
– А как держатся?..
– Я вам сейчас нарисую…