— Вай! — беспомощно вскрикнула женщина и как стояла, так и села со своей привязанной к спине вязанкой, сидя, протянула руки к парню. — Сыночек! Дурды-джан! Иди сюда, я прижму тебя к сердцу!..
Дурды опустился на корточки рядом с матерью.
— Пришёл я, мама… пришёл… вернулся… — повторял он, обняв материнские плечи.
А мать трясущимися пальцами ощупывала, ласкала его лицо — брови, нос, губы, и из её невидящих глаз по морщинам, как два горных ручейка, текли слёзы.
— Сыночек мой… единственный мой… вспомнил про свою мать, вернулся… Ночью шаги твои слышала… днём шаги слышала… думала: вот Дурды-джан мой идёт… Услыхал аллах мои молитвы, оглянулся милостивец на сиротство моё — вернул мне сыночка…
— Не плачь, мамочка, не надо плакать.
— Я не плачу, сыночек… Это горе моё плачет… Прогнал ты его, вот оно и плачет… Никуда теперь не уедешь?
— Нет, мама, никуда не уеду. Война давно кончилась.
— Да будет она окончившейся на веки веков… Дай я тебя ещё обниму, Дурды-джан…
Светлый праздник пришёл в бедную лачужку Оразсолтан-эдже. Она суетилась, не зная куда усадить сына, чем его угостить. Она так растерялась от неожиданно свалившейся радости, что у неё всё валилось из рук. Возвращение сына казалось ей, разуверившейся в милостях судьбы, каким-то волшебным сном, и она боялась проснуться, боялась на минуту отойти от сына, чтобы не исчез волшебный мираж.
Прослышав о возвращении Дурды, наведывались аульчане. Не из любопытства, а так, отдавая долг вежливости. И с долгими разговорами они не задерживались, тем более, что в кибитке Оразсолтан-эдже не на чём было даже присесть — единственная кошма, на которую мать усадила сына, была размером не намного больше намазлыка.
— Специально для тебя сделала её, Дурды-джан, — хвалилась сияющая Оразсолтан-эдже. — Люди иногда мне приносили овчины, я их ощипывала, а когда шерсти набралось побольше, сделала комшу. Слово себе дала, что расстелю её только, когда ты вернёшься. Вот и дождалась радости, дошли до аллаха мои молитвы. Теперь и умереть можно без сожаления.
— Пусть враги наши умирают, а мы ещё поживём, — ответил Дурды.
Он был настроен далеко не так радужно, как мать, его угнетала откровенная нищета, которую он увидел в отчем доме. Особого изобилия здесь, по правде говоря, не было никогда, но и жили не хуже многих других. Отец тогда ещё был жив, Узук… С неё-то и начались все беды — когда похитили её люди Бекмурад-бая и насильно повенчали с косоглазым Аманмурадом. Потом её Берды увёз, а потом и пошло, и завертелось.
— Хех-чек! — послышалось за дверью кибитки. — Хех-чек!
Мать и сын переглянулись.
— Кто-то верблюда сажает, — сказала Оразсолтан-эдже. — Пойти взглянуть, кто бы это мог быть.
Но она не успела подняться, как в кибитку заглянул кряжистый широколицый парень с курчавой бородкой, в котором Дурды не сразу признал Моммука — сына арчина Мереда.
— Свет глазам твоим, Оразсолтан-эдже! — закричал Моммук. — Поздравляю с возвращением сына! Ну-ка, Дурды, давай поздороваемся! Я вам два верблюда саксаула привёз! Хороший саксаул — сплошной жар. а не саксаул! А сейчас я к вашим дверям овцу приволоку! У вас той сегодня, все мы рады!
Он выскочил так же стремительно, как и вошёл.
— Вот, — сказала Оразсолтан-эдже, — даже Моммук радуется нашей радости. А когда-то стрелять в тебя хотел, на арыке, — помнишь? И мать его, Аннатувак, коней пожалела, когда за похитителями Узук люди гнались. А теперь вот — поздравляют.
— В ауле по-прежнему арчин Меред верховодит? — спросил Дурды.
— Что ты, сынок! — махнула рукой Оразсолтан-эдже и тихонько засмеялась. — Арчин Меред сейчас тише воды, ниже травы, его и не видать-то вовсе. И Бекмурад-бай совсем другим стал — скромный, тихий, уважительный к вашей власти. А в ауле начальником друг твой, Аллак. Как выбрали его в аулсовет, там он и сидит.
— Крепко сидит, — проворчал Дурды. — Уже, вероятно, весь аул знает, что я вернулся, а он носа не кажет. Или большим начальником стал — загордился?
— Он не гордый, — вступилась за Аллака Оразсолтан-эдже. — Они с Джерен почти как я — лишнего куска в доме нет. А не идёт потому, что дел у него много, хлопот. А может, в Мары ушёл к Сергею или Клычли. Он часто к ним ходит — разговаривают все, советуются.
— Значит, и Клычли и Сергей живы? — обрадовался Дурды. — Вот это хорошо!
— Живы, живы, сынок, храни их аллах, — закивала головой Оразсолтан-эдже, — хорошие люди. Оба в ревкоме сидят. Клычли — в одном ревкоме, Сергей — в другом ревкоме.
Дурды удивился:
— Два ревкома в Мары? Это почему так?
— Ай, кто знает, сынок. Был один ревком, теперь два стало.
— А ты не путаешь, мама? Может, второй не ревком, а райком?
— Не разбираюсь я в этих делах, сынок. Может, и так, как ты говоришь. Болтают, что ещё эсполком какой-то будет. Всё теперь по-новому, ничего не поймёшь.
Скрипнула дверь, в кибитку просунулась лукавая детская мордашка, стрельнула глазёнками в Дурды и потупилась с комической смиренностью взрослой женщины.
— Эне, вас гельнедже Абадан зовёт.
Оразсолтан-эдже вернулась быстро. Дурды глянул на неё и брови поднял от изумления:
— Ты, мама, прямо, как невеста!