— Уберите! — простонал он. — Не заставляйте меня!
Молчание.
Он почувствовал, как холодный липкий пот заливает его лоб, щеки, шею. Кол, еще четыре часа назад бывший простой бейсбольной битой, казалось, налился ужасной, неземной тяжестью.
Он поднял кол и прижал его к ее левой груди, рядом с последней пуговкой блузки. Острие вдавилось в ее тело, и он почувствовал, что угол его рта начал дергаться в непроизвольном тике.
— Она же не мертва, — сказал он. Его голос был хриплым и прерывистым. Последняя линия обороны.
— Нет, — непреклонно ответил Джимми. — Она бессмертна. — Он показал это, измерив ей давление. Давления не было. Он приложил стетоскоп к ее груди, и все они могли слышать молчание.
В руку Бена что-то вложили — еще годы спустя он не мог вспомнить, кто это сделал. Молоток. Обычный молоток с рифленой рукояткой. Верхушка блестела в лучах фонарика.
— Сделайте это поскорее, — сказал Каллагэн, — и выходите на свет. Мы доделаем остальное.
«Нам придется пройти через горькие воды, прежде чем мы достигнем сладких».
— Господи, прости, — прошептал Бен.
Он поднял молоток и опустил его.
Молоток опустился на верхушку кола, и с тех пор ему всегда мерещилось во сне, как дерево сразу подалось вниз, мягко вибрируя. Глаза ее, голубые и широкие, распахнулись, словно от силы удара. Кровь хлынула неожиданно ярким и обильным потоком, заливая его руки, лицо, рубашку. Весь подвал заполнился ее горячим, одуряющим запахом.
Она принялась извиваться. Руки ее конвульсивно хватали воздух, как птичьи крылья. Ноги в безумном танце колотились о край стола. Рот открылся, обнажив ужасные, волчьи клыки, и она принялась кричать. Изо рта тоже текла кровь.
Молоток опять поднялся и опустился… еще раз… еще… еще.
В мозгу Бена кричали громадные черные вороны. Все вокруг было красным: его руки, кол, поднимающийся и опускающийся молоток. Фонарик прыгал в дрожащих руках Джимми, освещал безумное, искаженное лицо Сьюзен. Зубы ее вонзались в губы, раздирая их в клочья. Кровь залила белую простыню, которую Джимми перед тем отдернул, оставив на ней причудливые иероглифы.
Внезапно ее спина выгнулась подобно луку, а рот раскрылся так широко, что показалось, что у нее сломана челюсть. Из раны хлынула струя темной, почти черной, крови — крови сердца. Крик, который она испустила, исходил из самых потаенных глубин ее подсознания и глубже — из подсознательной бездны общей памяти человечества. Изо рта и носа вытекла кровь… и что-то еще, что-то призрачное, почти невидимое в слабом свете. Оно слилось с темнотой и исчезло.
Она вытянулась и обмякла. Изуродованные губы сомкнулись, выпустив остатки воздуха. Глаза в какой-то миг дрогнули, и Бен увидел — или ему показалось, — ту Сьюзен, что он встретил в парке.
Все было кончено.
Он отошел, выронил молоток и посмотрел на свои руки — дирижер, ужаснувшийся диким звукам своей симфонии.
— Бен, — отец Каллагэн положил ему руку на плечо. Он побежал.
Он кинулся вверх по ступенькам, упал и вскарабкался наверх на четвереньках. Теперь в нем соединились детский страх и страх взрослого. Если он повернется, то увидит Хьюби Марстена (а может, Стрэйкера) с веревкой, глубоко врезавшейся в шею, ухмыляющегося зелеными волчьими клыками. Он принялся кричать.
Где-то в отдалении послышался крик Каллагэна:
— Не пускайте его…
Он выбежал на кухню и оттуда — в заднюю дверь. Ступеньки заднего крыльца провалились под его тяжестью, и он свалился в грязь. Он встал на колени, пополз, потом поднялся на ноги и только тогда посмотрел назад.
Ничего.
Дом словно потерял всю свою силу, остатки зла покинули его. Это опять был просто дом.
Бен Мейрс стоял в полной тишине на заросшем заднем дворе, опустив голову, выдыхая в холодный воздух облака пара.
Осенью ночь приходила в город так:
Сперва солнце переставало нагревать воздух, напоминая, что близится зима, и что она будет долгой. Тени становятся длиннее. Они не густы, как летние: ведь нет ни листьев на деревьях, ни облаков в небе, чтобы сделать их гуще. Нет, это длинные, острые тени, вгрызающиеся в землю, как зубы.
Когда солнце спускается к горизонту, его яркая желтизна начинает темнеть, приобретать болезненный оттенок, пока не становится почти оранжевой. Это создает у горизонта причудливое сияние — окаймленный облаками пожар, полыхающий то красным, то оранжевым, то пурпурным. Иногда облака на горизонте расступаются, пропуская лучи незапятнанного желтого света, напоминающие об ушедшем лете.
Было шесть часов, время ужина (обедают в Лоте днем, вместо ланча). Мэйбл Вертс, которая всегда любила поесть, отчего и растолстела, сидела за грудкой цыпленка и чашкой чая «Липтон», держа рядом телефон. У Евы Миллер постоянные жильцы ели вместе то, что привыкли есть вместе: мясные консервы с бобами, спагетти и гамбургеры, привезенные из фалмутского «Макдональдса». Сама Ева сидела в передней, рассеянно играя в «джин-рамми» с Гровером Веррилом и покрикивая на прочих. Они не могли вспомнить ее такой нервной и раздраженной, но знали, в чем дело, даже если она не отдавала себе в этом отчета.