Ондрея Федотова и доносчиц, что на него показывали, давно у пытки допросить велено было. Да все Пытошная башня занята была. Пытали там молодого парнишку, лет пятнадцати, не больше, и с ним казаков нескольких. Парнишка тот на Украйне с казаками на Москву идти собрался, как Стенька Разин. А назвался он царевичем, Симеоном Алексеичем, тем самым, которого Ондрейка Федотов извел будто. А тому царевичу, кабы жив он остался, всего-то девять лет от роду и было бы — в 1665-м году он родился, а теперь 1674-й шел. Царские посланники гетману Самойловичу про то рассказали и царскую грамоту привезли. Гетман и выдал парнишку царю Алексею Михайловичу. А царь велел его пытать, пока не скажет, по чьему наущенью он самозванцем сделался. На пытке парнишка сознался, что он не царевич, а крестьянский сын, Семен Воробьев, а кто подговорил его — не признавался. Долго его пытали, и наконец, чуть до смерти не запытали. А тогда царь указал разрубить его на четыре части на Красной площади, как Степана Разина.
В тот же день к вечеру перевели во Фролову башню Ондрейку Федотова, Ульку Козлиху и бабку Феклицу, что государево слово сказала.
Донос и опросные речи еще раньше пытошному боярину прислали, и он все то прочел. Прежде чем допрос вести, он всегда дело хорошо прочитывал.
Как привели приводных людей, боярин их всех зорко оглядел. Брови у него густые, глаз из-под них почти что и не видно. А как рот откроет видно, что зубов передних нет, говорит с присвистом.
— Кто тут изветчица, Улька Козлиха? — спросил боярин, а сам прямо на Ульку глядит из-под бровей, точно знает.
— Изветчикам — первая честь. Гони бабу в Пытошную.
Двое стрельцов за Улькой стали и пинками погнали в дверь, на опускной мост, что из Фроловой башни в Пытошную вел. Впереди пошел палач с подручным, а позади два дьяка.
Улька никогда в Пытошной башне не бывала, а тут, как вошла, так сразу сердце упало. По стенам щипцы висят железные, клещи, кнуты ременные, плети, балка с ремнями вверху, верно дыба и есть. Не успела Улька опомниться, вошел боярин, сел на лавку и сразу спрашивает, а дьяки у стола перья вынули, писать собрались.
— Улька Козлиха, сказано у тебя в извете, что Ондрейка Федотов колдун и ворожей и смертный убойца. Сказывай, кого тот Ондрейка порчивал, и каким обычаем, травами, аль кореньями, аль каким бесовским чародейством?
— Порчивал, государь, сынка князь Никиты Одоевского, — заговорила Улька. — А испортил его — след вынял. А с того малец занемог. А от немочи дал ему Ондрейка зелья отравного пить. А с того зелья малец помер.
— А сама, ты, Улька, того княжича Одоевского не лечивала?
— Не лечивала, государь.
— А отколь ведаешь, кое зелье Ондрейка Федотов ему давывал?
— То кума повариха мне молвила.
— А ну-ко, Терентьич, подыми бабку, да встряхни разок, може, еще что вспомянет.
Палач подхватил ремнем, что висел с дыбы, связанные назади руки Ульки и потянул ремень. Улька охнула и повисла в воздухе. Подручный быстро скрутил ремнем ступни Ульки и всунул между ног бревно. Палач нажал на бревно ногой. Улькины руки вытянулись и хрустнули в суставах.
— Ох! — крикнула Улька, — ой, спусти, Христа ради! Скажу, все скажу!
— Ну, ин, приспусти, Терентьич. Говори, Козлиха, да, мотри, не путай. Лечивала княжича?
— Лечивала, государь.
— А кто тебя допустил княжича лечить?
— Боярыня сама, Одоевская княгиня, Овдотья Ермиловна.
— А от кого боярыня про тебя сведала?
— Не ведаю, государь. Присылала боярыня ко мне, велела к ней дойти, что сынок больно недужит. А от кого сведала, не сказывала.
— Ну-ко, Терентьич, ожги трижды, може вспомянет.
Подручный спустил с Улькиных плеч рубаху. Палач снял со стены ременный кнут, размахнулся, кнут со свистом упал и сразу рассек спину Ульки. Полилась кровь. Улька закорчилась и завыла. Кнут упал в другой раз, в третий, Улька дергалась, выла, кричала.
Боярин махнул палачу, он остановился, но Улька не начинала говорить, только в голос ревела.
— Ну-ко подтяни, — сказал боярин.
Палач натянул ремень и нажал ногой на бревно. Улькины руки опять захрустели.
— Ой-ой-ой! Скажу, все скажу! спусти, спусти скорея!
Палач по знаку боярина отпустил бревно и ослабил ремень.
— Стрешнева боярыня про меня сказывала Одоевской княгине.
— А у Стрешневой боярыни ты и ране лечивала?
— Лечивала, государь. Холопов их лечивала и боярыню саму.
— А каким обычаем лечивала?
— Травами добрыми, что в Зелейном[59] ряду покупывала. Чок-трава, что от чорной хворобы дают, одолен-трава, царски очи, прострел-трава тож. От всякой хворобы своя есть трава добрая.
— А шептами да наговорами лечивала?
— Не ведаю, государь, ни шептов, ни наговоров. Богу помолюсь, то и лечу. То Ондрейка, нехристь, богу не верует, бесовским чародейством лечит.
— А ну-ко, Терентьич, вздымай.
Ремень натянулся, и Улька сразу взревела не своим голосом:
— Ой, государь, лечивала, и шептами лечивала. Ой, винюсь! Не ломай рук! Ой, винюсь, спусти! Все скажу.
Палач ослабил ремень.
Улька перевела дух и заговорила плачущим голосом.
— Лечивала, государь, шептами, да с молитвой. Не бесовским наговором.
— Сказывай, какие наговоры говаривала?