Нескончаемый этот Дин-Тойре длился и длился, все более запутываясь, сложности возрастали, возникали новые нюансы. На столе роста стопка бумаг, вычислений. Вызвали бухгалтера, он притащил еще кучу бухгалтерских книг. Настроение высокого, с черной бородой, постоянно менялось. Вот говорит спокойно, не спеша, будто у него каждое слово на вес золота — а то как грохнет кулаком по столу да все угрожает передать дело в гражданский русский суд. Тогда седой, маленький, отвечает ему тоже резко, грубо, сердито да все повторяет, что он никакого суда не боится. Что до него, так хоть в высший трибунал подавайте. А два их арбитра, хоть и были на ножах, терпеть не могли друг друга, — мирно беседовали, один другому подносил спичку — прикурить. Оба не уставали говорить: приводили изречения мудрецов, суждения ученых-талмудистов, мнения законоведов. Отец почти ничего не говорил, не требовал разъяснений. Лишь время от времени с тоской поглядывал на полки с книгами. Ради раздоров и споров по каким-то сделкам этих богатых евреев он тратит время, которое мог посвятить Торе. Он жаждал вернуться к своим книгам, к комментариям — прямо-таки изнывал, томился по ним. Однако же внешний мир с его расчетами, подсчетами, с его ложью и вероломством вторгался в нашу жизнь.
Меня постоянно посылали за всякой ерундой — ни дать ни взять мальчик на побегушках. Вот одному понадобились папиросы, а другому — сигары. Зачем-то нужна польская газета, и за ней опять посылают меня. Но чаще всего посылали за едой. Я и не подозревал раньше, что можно столько есть — всякие сладости, лакомства, и не в праздник, а просто в будни на ходу жевать. Раввину со смешливыми глазами, к примеру, захотелось баночку сардин. Ясное дело, раввины так много ели потому, что платили-то не они, а те, кто их нанял. Говорили об этом открыто, пересмеиваясь да перемигиваясь.
В последний день вообще стоял невообразимый шум и гам. Сплошная суета и суматоха. Чуть что — один из спорщиков порывался убежать, и раввину приходилось удерживать своего клиента. Может, это все игра? Я уже понимал, что часто говорят одно, а имеют в виду совершенно другое. Когда злятся, говорят спокойно. А если человек доволен, то притворяется рассерженным, делает вид, что просто в бешенстве. Стоит одному раввину не прийти или задержаться, как другой перечисляет все его слабости и пороки. Однажды раввин со смешливыми глазами пришел на полчаса раньше остальных. И как начал сыпать оскорбления по адресу своего противника — остановиться не мог. «Если он — раввин, то я — английский король», — вот что он даже сказал.
Отца как оглоушили:
— Как же так можно? Мне известно, что он разрешает споры по сложным вопросам соблюдения Закона…
— Его решения! Ха…
— Но если все так, как вы говорите, такого нельзя допускать… Чтобы евреи ели трефное…
— Ну, может, он знает, как найти сноску в «Беер Хейтев»… Он, видите ли, уже и в Америке побывал.
— Что же он там делал, в Америке этой?
— Штаны шил.
Отец отер пот со лба.
— Вы это серьезно?
— Ну да.
— Наверно, он нуждался в деньгах. Ведь записано, что лучше обмывать трупы, чем просить подаяние… Работа — не позор.
— Все это так, конечно. Но далеко не каждый сапожник — рабби Иоханан.
Отец признался матери со вздохом, что будет счастлив, сели Дин-Тойре возьмется рассудить вместо него другой раввин. Он и так слишком много времени оторван от занятий. Он уже больше не может — подумать только, потратить столько времени на всю эту неразбериху и путаницу, все эти «дроби» (так отец называл любые арифметические операции более сложные, чем сложение, вычитание и умножение). Он предвидел, что в любом случае спорщики не подчинятся его приговору. И еще он боялся, что дело в конечном счете может быть передано в гражданский суд, и тогда его, вполне вероятно, вызовут как свидетеля. Сама мысль о том, что придется стоять перед чиновниками, давать клятву на Библии, сидеть там в окружении жандармов — одна эта мысль приводила его в содрогание. По ночам он стонал, утром подымался раньше обычного, чтобы прочесть молитвы в мире и покое и успеть проглядеть хотя бы страницу из Гемары. Он ходил туда-сюда, мерил шагами свою комнату и громко, дрожащим голосом молился: «Господи, Ты дал мне душу. Сохрани ее в чистоте. Ты — Создатель, Ты сделал это. Ты дал мне дыхание, вдохнул в меня душу. Ты волен взять ее у меня, но позволь в будущей жизни возродиться душе моей…» Казалось, он не молится, а оправдывается перед Творцом Вселенной. Целовал филактерии и кисточки талеса лихорадочно, истово — не как в обычные дни.