— Он лжет, о счастливый царь, — взмолился евнух. — Он мечтает об этом, собака, но твой раб препятствует этим гнусным мечтам сбыться. Тогда он возомнил, собака, что тот, кто угоден Аллаху, сам поможет ему устранить эту преграду на пути злых, эту скалу верности по имени Осмин. О счастливый царь, вырви лжецу язык, сдери кожу с собаки, пусть жребий его будет достоин его низости. Ты убедишься, что поступил правильно, когда узришь златозаду, ибо раб твой уже близок к тому, чтобы ее отыскать и тем завершить дело своей жизни. — Этими словами кизляр-ага спас свою жизнь — когда Селим приказал его привести, уже в кольце стражников. А жребий Хашима действительно опустился низко: Селим-паша выполнил все рекомендации, данные ему на этот счет Осмином. Вместе с Хашим-оглы расстались с жизнью еще шестьдесят человек из его окружения.
И что же теперь получается? Теперь, когда златозада, в чары которой он верил, как верит муджахед (стоя на остановке восемнадцатого), что уже через минуту его половой член будет сжимать нежная ладошка райской гурии — взамен его собственной, заскорузлой, постылой; теперь, когда златозада явилась пред ним — эта Луна, меняющая линию берегов, эта дева райской красоты —
Осмин молча достал золотую папиросницу, которую носил под сердцем. В ней лежал вчетверо сложенный листок коптского папируса. Почему, в отличие от какой-нибудь романтической злодейки, расстающейся под дулом пистолета с бесценной бумагой, Осмин даже в мыслях не проговорил сакраментального: «Берите и будьте прокляты…»? Очень просто. Он не нуждался в этом последнем прибежище побежденных. Не потому, что не верил в силу проклятия. Мы, может, тоже в нее не верим — а также в ворожей, дурной глаз, порчу — и вообще с младых ногтей марксисты-материалисты, как Ленин с Чернышевским, но… Это «но» указывает, что потаенно мы все же допускаем соседство
Но Осмин — никогда не любил. Ни единым слоем своего существа не ощущал он, что с какого-то боку разорван, разомкнут — что в действительности
Капитан разгладил папирус, повыветрившийся на сгибах, И кивнул:
— Бери свою златозадую, мой цербер. Нельзя сказать, что ты переплатил. По крайней мере, в твоем случае этого сказать нельзя. Портсигар можешь оставить себе, я не курю.
— Только если мой капитан боится, что кто-нибудь разобьет ему этим физиономию, — и Осмин небрежно сунул за пазуху вещицу, хранившую отныне лишь воздух воспоминаний — что бывает, порою, слаще дыма отечества.
— Я не бьющийся и никого не боящийся, мой заботливый Осмин. Поэтому позаботимся лучше о том, чтобы седьмое чудо света, Семиразада — ибо она воистину седьмое чудо света — по своем пробуждении…
— А она не мертвая? — закричал Осмин — так пронзительно, как если б его, сделанного далеко не из воска, пронзило булавкою мысли.
— Старик… Осминище… на моем корабле есть один гипсон, который погрузил ее в нос… Нет, право, от профи услыхать такое…
— Корсар, для меня это дело жизни.
— И смерти. А теперь слушай и не перебивай, потому что мне нельзя здесь долго оставаться, да и тебе лучше поскорей убраться в свою Басру. Значит, вместе с усладой золотозадой отправляются к Аллаху в ресничку еще две ее любимые служанки. Сейчас ты их увидишь.
Немо подошел к боковой двери, приоткрыл ее и что-то сказал. Тут же были в помещение введены (молодым человеком пиратской наружности: по плечи обнаженные руки, на голове красный платок, один глаз отсутствует) два миловидных существа, побольше и поменьше…