Коррехидор так скоро альгуасила не ждал. Последний вместо ответа (на естественный в таких случаях вопрос) молча протянул великому толедану мой фантик. Дон Хуан недоумевающе нахмурился, но лишь в первый момент, после чего на лице его появилось выражение живейшей заинтересованности.
— «…Лиценциат Видриера… хозяину постоялого…» Что это, дон Педро? Что это означает?
— Ничего не знаю, ваша светлость. В это была завернута ознания — знаете, такие жидовские треугольнички с макэс. Среди ваших людей есть некто по имени Сирота С Севера, он же кабальеро…
Коррехидор махнул своей унизанной перстнями рукой.
— Один к одному, дон Педро, один к одному. На что вам этот юноша?
Отвергнутый Саломеей смарагд на сгибе большого пальца тщетно из желтого порывался стать голубым, даром что испанские тигры — они голубые.
— М-м… — хустисия, чтоб не дать мне «засветиться», уже приготовился чего-то наврать, но коррехидор, вспомнив, как Алонсо предъявлял счет за хомнташ — вроде бы для какого-то мальчугана из корчетской семьи — сам же поспешил эту тему замять.
— Да-да, правда, Алонсо от восточных сластей без ума. Что вы хотите — на севере диком растет одиноко, как сказал поэт. Вот потом и пускается во все тяжкие.
Хустисия слушал с непроницаемым лицом, на котором лишь коротко отразилось суровое сострадание при известии, что Алонсо поручено препроводить
— Как вы понимаете, дон Педро, этот шаг дался мне нелегко, но я состою на королевской службе, а не на жениной…
Альгуасил понимающе поддакивал:
— Да-да, конечно… — но вдруг хватил себя по лбу: — Ваша светлость, дон Хуан, что же вы наделали!
И был прав.
Поединок
Алонсо возвратился к Эдмондо, но с чем, с какой вестью! Розитка и Бланка пеньем и танцами утешали впавшего в отчаяние кабальеро: в его неудачах, конечно же, обе были совершенно неповинны, хотя и наслушались от кабальеро немало обидного. Теперь Розитка, закутанная в черное до самых глаз, пела нубу на андалузском диалекте, увлажняя своим дыханием старую гранадскую паранжу, доставшуюся ей от прабабки, а Бланка, которая, напротив, была в наряде Евы, исполняла под это танец живота, вставив в пупок стразовую пуговицу. Хуанитку по-прежнему где-то носили черти.
— А, — сказал, закалывая гульфик, Эдмондо, — совесть моя пожаловала. Садись, совесть моя, гостем будешь на этом празднике поруганной чести.
Только тут Алонсо заметил у ног Эдмондо на две трети опустошенный галлон дешевого Мальвинского.
— Ну вот, ты к тому же и пьян…
— Пьян, Лонсето, этим можешь быть только ты. Вы, северяне, своей чачей нажирались, как последние скоты, и думаете, что все так. Голубчик ты мой, на юге пьют с рассуждением, помнят, что еще недавно у каждого было по четыре жены… и каждой надо было картошку натереть… Пой, чего замолчала… Ну, маран ата! тряси титькой в такт.
— Сеньор Кеведо! Эдмондо де Кеведо-и-Вильегас! — Алонсо почувствовал, как к горлу подступила желчь. Чтоб продолжать, он должен был сплюнуть. — Именем короля и по приказанию коррехидора города Толедо я пришел арестовать вас и доставить в «Королевскую Скамью». Вашу шпагу, сударь, и благоволите следовать за мной.
Эдмондо почему-то не удивился, словно ждал этого.
— Вот моя шпага, — сказал он, беря ее в руки. — А ну-ка отними!
Он встал в позицию (как в наше время говорилось — позитуру), щегольски взмахнув шпагой, так что ножны, отлетев, гулко ударились о каменную притолоку. Алонсо попытался столь же эффектно избавиться от ножен, но они застряли у него на середине шпаги, что считалось дурным предзнаменованием. Не спасовав — по крайней мере, внешне — он проговорил, в ответ на смешок противника:
— Все эти пьяные выкрутасы не имеют ничего общего с настоящим фехтованием. Поражать в пах из положения ан-гард — вот это искусство.
Зато со второй попытки ножны не просто слетели с клинка, но вылетели в окно через неплотно опущенный ставень — к тому же с меткостью непредусмотренной, судя по крикам и плачу, донесшимся с улицы в следующее мгновение.
— Ваше счастье, сеньор клоун, что вы не угодили в меня. Тогда б я набил вам морду, вместо того, чтобы марать о вас шпагу.
Алонсо сильно побледнел: у человека храброго бледность является признаком дикой злобы (так, по крайней мере, утверждал Проспер Мериме). Затем они расположились на противоположных точках воображаемого круга, вступая в него лишь для нанесения удара, а в остальном практически топчась на месте, поскольку оба, примерные ученики Карансы, стремились воспрепятствовать движению друг друга по часовой стрелке. Одновременно между ними происходил обмен «любезностями», которые обрывались на полуслове, и многоточием служило «дзинь-дзинь», после чего приятная беседа возобновлялась.
— Ну, что же вы меня не поражаете в пах из положения ан-гард?
— Поменяйте руку, я подожду.
— Бедняга, умереть таким молодым… дегаже, сейчас последует «испанская мельница».
— …Сказал Дон-Кихот. Дегаже…
— А если мы двоечкой…
— Нет уж, теперь мы двоечкой… бита!