— Ах, помилуйте! Из казенных-то заведений? Знаете, как у них глазенки блестят после всех книжек. А ты им фуа-гра с трюфелями, шампанское. Есть, сударь мой, которые за «катеньку» тебя с ног до головы оближут, а сами пребудут в невинности.
Колбасин, если и привирал, то скорей по форме, чем по сути. Что касается Матвея Шистера, то он никогда не приударял за школьницами, сам предпочитая быть школьником в энергических объятьях зрелости, которую седина только украшает. Поэтому Колбасина он держал немножко за скотину. Так вот, не могла ли эта скотина привести в очередной раз к «Донону», скажем, Лялю (имя-то какое, еще стихи пишет…)? Не то, чтоб по-настоящему — ему, присяжному стряпчему Шистеру, это могло бы только показаться. А уж там, знаете, Панове, он ли украл, у него ли украли… Достаточно, чтобы отказать от дома. А коли дойдет до родителей барышни — о чем Шистер позаботится — пускай себе же и пеняют. Та еще семейка… пальцы тонкие, как ноги балерины, легкая седина. Конечно, немного жаль. Но — Маня это святое. Такой уж он человек, этот Матвей Шистер.
Возле «Донона» он увидел знакомую коляску: папиросный фабрикант был здесь. На вопрос, где monsieur Колбасин, швейцар — вылитый «Der letzte Mann» — отвечал:
— Ужинают в обществе-с.
Позднее Колбасин появился и шепнул Шистеру:
— Ну, голубчик мой, с такой красавицей провозжаюсь, ей только на сцене играть: и ножка, и взгляд, и фигурка… Шестнадцать годиков. Тут и тыщи не жалко. Хотите, я вам ее в щелочку покажу?
Они поднялись. Шистер на цыпочках крался за Колбасиным, который, входя, придержал дверь — якобы в поисках чего-то шаря по карманам. Потом одними глазами справился у Шистера: ну, эка краля…
Шистер подсматривал из-под колбасинского локтя. Стол, пустое ведерко из-подо льда, раскрытые створки устриц. На козетке голубого бархата полулежит с папироской в руке… Но это же!.. Она ходит с Маней в одну гимназию, они встречаются — вместе, втроем… «Три грации»…
Ате Ястребицкой нельзя было обрить полголовы, все прочее — разрешалось. После того, как она с волчьим билетом была вышвырнута из гимназии — спасибо, что еще не с желтым — у Шистера с дочерью состоялся разговор. Речь пошла «об этой самой Лене или Ляле, которая всем читает свое стихотворение про чайную розу», они ведь, кажется, дружат? В нынешних обстоятельствах такое знакомство Манечке ни к чему.
Маня согласилась, даже воодушевилась.
— И я так считаю. Ты не знаешь, что она мне ответила, когда я ей все рассказала про Атю и сказала, что мы должны ее теперь бойкотировать. «Нет, — говорит, — вы, гимназистки, должны, а мы, семашки — вольные валашки».
Маня раздружилась с Леной Елабужской весьма своевременно: у той вскорости обнаружились признаки психического расстройства.
Примерно в середине третьего десятилетия нашего века — по-прежнему, двадцатого, в запасе у столетия еще два с половиной месяца — Мария Матвеевна слушала в Михайловском театре «Похищение из сераля». Она уже сменила фамилию на ту, что украшает обложку этой книги. Ее супруг, страшною эстафетой передавший мне имя[137] — с тем, чтобы и я посмертно переадресовал его следующему — тогда работал, кажется, в каком-то бюро по распространению театральных билетов или печатанию афиш, другими словами, был по роду своей деятельности связан со словом «театр». Возможно, благодаря этому в театры супруги ходили часто. Но почему билетик именно на это представление должен был уцелеть — загадка природы. Решительно ничего не значащая бумажка с оторванной контролькой пережила блокаду, эвакуацию, будучи заложена меж страниц книги (тоже чудом уцелевшей). Разгадки нет. Разгадка всякий раз прячется за поворотом дороги. А вот что прячется за «Поворотом винта»? Я сидел в том же самом кресле — как прикажете это понимать? Выходит, театральный билет тридцать лет пролежал у бабушки с одной-единственной целью: отпраздновать редчайшее совпадение, какие в лотерее делают человека миллионером? Так я был поставлен перед вопросом вопросов: а что ежели имя Ему