Получив за труды от довольного собою Ибрагима, Клоас чуть ли не впервые в жизни отправился в западный город. Даже на улицу Аль-Махалия он в былые годы едва ли заглядывал. Будучи того мнения, что «не все ли равно, чем блевать»,[101] лодочник предпочитал лунам с пляс Мирбад портовое заведение «Неаполь», нимало не смущаясь его названием; впоследствии заведение стало называться «Полдирхема». Мрачным взглядом окидывал Клоас глухие стены особняков, мимо которых шел. Иногда у ворот на медной тумбе дремал привратник, опершись подбородком о рукоять обнаженного ятагана; иногда их было двое («Ах, вас еще и двое?!»).
С каждым шагом Клоас все сильнее утверждался в мысли, что заявить следует именно красным тюрбанам, а не каким-нибудь другим. Ставка, сами понимаете — сунуть голову янычару в пасть. Но ведь ясно, что другого такого случая в жизни не будет, этот случай сам по себе уже выигрыш, говорящий об известном участии в твоей судьбе устроителей данной лотереи. В глазах простых людей — а сложных и нету — свирепость янычар оправдывалась их всесилием, благодарным вниманием к ним паши и, как следствие, щедрым содержанием. Ни коричневые, ни зеленые, ни желтые тюрбаны — сельджуки, мамелюки, гайдамаки — не порождали у басранцев той любви, ненависти, восторга и страха, прилив которых в одно мгновение вызывается видом ярко-алого тюрбана — и все, заметьте, с прилагательным «животный»:
Поэтому шаги лодочника становились все тверже, вооруженных привратников дремало вокруг все больше, и, чтоб ориентироваться на дворцовую башню, приходилось все выше и выше задирать голову. Но, как мы знаем на примере фалесского мудреца, высоко заносящий главу раньше других рискует свалиться в колодец.
…Внезапность удара по морде прибавляет ему, удару, еще несколько килограммов весу. Если б лодочник не взглядывал то и дело вверх, он бы не влимонился, как брейгелевский слепой, прямо промеж лопаток янычару — тот еще оказался добрым, не убил на месте, видно, на завтрак давали какао. Если б, опять же, вместо западного города, еще не разлепившего вежды, еще затянутого пепельным воздухом, лодочник шел по Басре трудового народа, как написал бы иной почитатель Платонова, по Басре, галдящей спозаранку, то в своей несказанной рассеянности (сосредоточенности?), он налетел бы на толпу зевак толщиною в сорок колец, что обступила янычар, охранявших по приказу арамбаши монументальное творение Бельмонте, тогда как сам творец удалялся в почетном окружении секир и красных луковиц — Клоас узнал его, несмотря на полученную пробоину, через которую хлынула кровь… И последнее
Цветом чалмы и сам чуть походивший теперь на янычара, Клоас приподнялся на вершок.
— Шлово и дело… — прошепелявил он.
Янычар, который только что опробовал новенькую палицу, теперь с удовольствием осматривал ее — так флейтист осматривает новую флейту, действительно находя в ней обещанные достоинства. Исполнить на бис труда не стоило, но это говорило бы не в пользу инструмента, у которого, получалось, маленький звук. Или здесь дело не в силе звука, а в стремлении заставить себя выслушать? Ну, послушаем.
— Эй! Надо чего?
— Ишпанеч этот… хочет отплыть под покровом ночи… он жамышляет недоброе…
Янычар еще раз посмотрел на новенькую палицу: может, подточить «усики»? Когда ему представлялся случай размозжить кому-нибудь голову, он делал это не задумываясь. Впрочем, он все делал не задумываясь. Петля, пожалуй, тесновата, а так неплохой инструмент. Этот хромой грек — ну, как его? — работает лучше, чем Булатович. Мечи — да, тут Булатович не знает себе равных. Но палицы — это не его… нет, нет, — и он замахнулся было снова, как ему что-то попало в глаз.
Полуживой Клоас уволок свою неживую половину.
— Чего хотел? — поинтересовался другой янычар.
— Погоди, какая-то хреновина в глазу… Во-о! — Извлекает из-под века насекомое, — с шестью крылышками, блин.