Он представил себе, как наутро подзывает Констанцию к окну. Внизу стража выводит на ковер[97] испанца, чтобы мансур отрубил ему по порядку: сперва левую руку и правую ногу, потом, после завтрака, правую руку и левую ногу, а голову бы пощадил — сама помрет. «Кто этот человек?» — спросит Констанция. «Это Бельмонте, художник, вчера он писал твой портрет. Всякий, кто увидит тебя, должен умереть». — «А разве художником был не тот смешной уродец, его тоже звали Бельмонте». — «Нет, я пошутил. То был Мино, мой карлик. Настоящий Бельмонте — вот он».
— От твоих глаз, паша, ничего не может укрыться. Я и вправду устал. Позволь мне удалиться.
— Ступай. Мы увидимся, когда утренней порфирой Аврора вечная блеснет. Клянусь — тогда ты и узнаешь всю меру моей щедрости.
Кипрское вино
Вот-вот уж первою блеснет слезою алмаз над бледно-розовой грядою… Но Бельмонте предпочитал оставаться в потемках: мол, спит человек — после полселемина кипрского. Последним наполнена была огромная бутыль наподобие нашей трехлитровой банки, только с непропорционально узким горлышком и ручками на «плечиках». Вылитый Осмин. «Ну, вылитым ему, положим, не быть — выпитым», — себе же самому возразил Бельмонте.
Он спрятал путеводный папирус — все равно уже было ничего не разобрать — и, крадучись, пошел в направлении, которое там указывалось. Как и прошлой ночью, охрану дворца несли янычары. Их красные тюрбаны в желтом пламени светильников вызывали в памяти библейские образы у Рембрандта. Надо ли говорить, как осторожен был Бельмонте, как он то и дело нырял в тень. Несколько раз он едва не выдал себя нечаянным движением. Вот и обещанная ниша с фонтанчиком. Напутствуемый его журчаньем, благословляемый языком воды, Бельмонте как в воду канул — для тех, кому вздумалось бы его искать.
Снова лабиринт. Восковые спички, как чужое воспоминание — о чем-то, однако, бесконечно родном. Развилка. Чем не Площадь Звезды? Пойдешь по этой авеню, попадешь в «Чрево ифрита», а по этой — через час увидишь звезды над Тигром. А если к другому зверю, то как? Я был здесь вчера: налево твоя ресничка, аллах, и там — слон-вазон, в который ведет узкий проход через заднюю ногу. Смешно? Печально? Глупо? Умно? Нет, пятое:
— Тсс… тсс… Педрильо!..
— Хозяин, наконец-то!
— Что Констанция, вернулась? Что она? Ты ее видел?
— Блондхен говорит, что страшно утомлена. А мы уже с Блондхен заждались вашу милость. Что с лодкой?
— Лодка есть. Хуже с деньгами. Паша мне ни черта не заплатил. Клянется, завтра утром.
— Надеюсь, мы не будем дожидаться?
— Нет нужды. Капитана зовут Ибрагим, лодку тоже, оба наперебой уверяли меня, что поплывут в землю, которую я укажу.
— Вас с кем-то спутали.
— Не говори. К тому же здесь снова замешан этот тип — португальский король. Во всяком случае, о вознаграждении даже речи не было.
— А мне пришло в голову, как быть с Осмином. Известно, что в Тетуане он пьянствовал с корсарами, и теперь, небось, тоскует по любезному ему Бахусу не меньше, чем ваша милость по доне Констанции. Беда, что на равнинах Аллаха виноградники служат лишь для приготовления далмы.[98] Вот бы раздобыть где-нибудь хорошенькую пузатенькую бутылочку для нашего Ноя…
— А это ты видел? — Словно у заправского бутлеггера, у Бельмонте из-под полы плаща блеснуло горлышко бутылки.
— Шеф… — Педрильо буквально лишился дара речи. — Нет… Ну все, я берусь его подпоить. Встречаемся здесь. Когда, через полчаса? Через сорок минут?
— До полуночи мы должны исчезнуть отсюда. В полночь…
— Сиятельный патрон (и лунная ночь готова), если все пойдет по плану, мы управимся за час.
— Я должен скорее увидеть Констанцию, меня мучат сомнения.
— «Как сон неотступный и грозный…» — пропел Педрильо. — По-вашему, паша годится на роль счастливого соперника?
— Молчи!
— Это вы серьезно? Лучше пожелайте мне успеха — и никуда не уходите… Вот, постерегите моего «Медведя».
Плотноногой Педриной, прижимающей к груди что-то, что грех утопить на плотине, Педро скрылся в тени от мельничного колеса, которому, как мы недавно узнали, самое место в гареме.
— Хорошенькая, пузатенькая, славная женушка для моего Осмина…
Осмин с головой ушел в работу. Стол перед ним ломился от разноцветных яств, из которых Осмин составлял всякие комбинации у себя во рту. Он исследовал «комбинаторику вкусового и цветового» и результаты старательно запоминал. Причем установленный свыше порядок вкушения мясного и молочного, левого и правого, твердого и жидкого и т. д. немало препятствовал серьезной научной работе, и порой в тиши своей столовой Осмин позволял себе такие вольности, о которых прилюдно и помыслить нельзя было.
— Это еще зачем? — проворчал Осмин, когда ему доложили о приходе давильщицы