Читаем Суббота навсегда полностью

— Конечно, меня интересует все… но вы, вы мне расскажите только то, что вам самой приятно… — не сказал «вспомнить», — рассказать. Какие стихи вам нравятся?

Она закрыла глаза, и я своими, хищно раскрытыми, ее пожираю. Все как у нас: чуть лиловеют нетвердо смеженные, в тончайших капиллярах, веки — нетронутые тленом косметики. Линия скулы так же золотисто опушена. В чем — ищу я жадно — отражение иной жизненной реальности, Петербурга десятого года? Боже, в чем он здесь? Екатерина Владимировна Слухоцкая была мумией, отдаленной от своего Египта теми же просторами времени, что и мы. А здесь все как живое, как в первый миг после раскопок тысячелетнего — еще не успевшего сгореть в кислороде злободневности.

Она читала стихи как под воздействием гальванизирующего устройства: не открывая глаз, не меняясь в лице, одними губами — сегодня так разговаривают курортницы, подставляя солнцу лоб, нос, щеки, лоснящиеся от крема, блаженно этим репетируя собственную посмертную маску:

          СОЛНЦУ МЕРТВЫХ

Земная жизнь моя — звенящий,

Невнятный шорох камыша —

Давно прошла, лишь внемлет спящей

Твоя тревожная душа.

Ах, если прихоти случайной,

Как и мечтам, преграды нет,

То розой бледной, розой чайной

Ты воплоти меня, поэт!

Ты вспомни блещущие слезы

И полуночную росу,

Что бледной розы, чайной розы

Хранит заветную красу.

И пусть осветит луч победный,

Луч вдохновенья твоего,

Как в розе чайной, розе бледной

Проснулось жизни торжество.

— Чьи это стихи?

— Мои.

— Ни фига… простите. (Прямо, пукнул и извинился. «Солнцу мертвых». Намек понял — мне.) Вы пишете стихи?

— Раньше писала, теперь перестала.

Озадачила.

Что она понимает под словом «теперь»? «Теперь» — это в смерти? Нет, ты не спросишь: «Голубушка Елена Ильинишна (в чуть ироническом ключе), следует ли из этого, что вы и в своем теперь… — кхм… кхм… — …решнем положении теоретически можете писать стихи?»

— А расскажите, Елена Ильинишна, о себе, все по порядку.

Дурак. Как в отделение привел.

— Если по порядку, то первое, наверное, что помню — себя, гуляющую с мамой: как все норовлю продавить лед, сковавший за ночь лужицы. Бывает, хрустнет — и башмак сухо вламывается, только белая ледяная пыль на нем. Это как взрыв пустотелой поганки, о которую тоже топаешь летом в лесу. А бывает — какое упоение! — трещина во льду начинает сочиться. Сильней надавишь на проломленный черный череп лужи — и под треск все больше и больше наружу выступает воды. Но мама ругается: в полынье легко промочить себе ноги, я реву и ненавижу маму, чьей злою волей это сладостное занятие мне воспрещено. Вероятно, это ранняя весна девяносто второго года, мне — чуть больше двух лет. Папа, наоборот, представляется отдушиною всяческих обид. Кому-то, кого душат слезы, подают воды, мне подавай папу — и я выплачу всю мою боль, уткнувшись носом в его колени. Папа еще молод. С рыжей бородкой — не густой красною, как у Басурмана, традиционного злодея всех скоморошьих театриков на Масленой — а почти что студенческой, разбегающейся во все стороны волнистыми лучиками и только в предзакатный час, любимое время дня отца, нежно розовевшею.

Первого воспоминания о сестре Варе у меня нет. Я знала ее всегда, еще до того как родилась, настолько она окружала все мое существо — так явления природы окружают человека. Это не значит, что между нами царило согласие. Слишком несходны были с раннего детства наши характеры. Варин — насмешливо-практический, с «металлом», и мой, как бы отмеченный затаенностью чувств, овеянный грустью старого заросшего сада, пруда в нем. Мы были Татьяной и Ольгой нашего скромного жилища.

Жили мы совсем небогато, на заработок отца, помощника классного наставника и преподавателя зоологии в Цецилиеншуле, что в Тюремном переулке. Шутили, будто название переулка повлияло на порядки в этом учебном заведении. Директорствовал в нем небезызвестный Шниттке — седые бакенбарды намордником, в дверях школы лай.

«Имя? Класс? Вернитесь назад и пройдите снова. К следующему понедельнику девятьсот раз напишете: „Кланяясь господину директору, я должен снимать фуражку правой рукой“».

Об этом отец рассказывал дома с негодованием. Сам он отличался душевностью, всему на свете сострадает: и этих жаль, и того жаль… Зато и был открыт обидам, которые носил в сердце подолгу, внешне ничем не обнаруживая их. Случалось и мне причинить ему душевную муку — ненароком или по жестокости, которой я периодически заражалась от Вареньки. А коли уж он в своих обидах не расписывался, скорей отрицал их, то получить прощение у него было непросто. Да и не нужно оно мне было, мне бы только снять досаду с его сердца.

Взять такой случай. Мне лет десять-одиннадцать. Варя звана к Тасеньке Сердечко, своей однокласснице, на детский праздник — на котором тоже побывать, поиграть с большими детьми, быть может, было самым заветным моим желанием. А Варя еще готовилась к этому дню тщательно, я бы даже сказала, аффектированно.

«Тасин брат — кадет. Он так уморительно танцует, говорят. Я думаю, что за пианино будет Атя Ястребицкая».

Перейти на страницу:

Похожие книги