Запись в дневнике: «
Калипсо молвила: «Держись созвездия Велосипедиста. С тех пор, как он был взят на небо, Одинокий Велосипедист, еженощно внимавший шуршанию своей шины, тершейся о влажный асфальт, по нему держат путь — слышишь, Одиссей?» И горько заплакала. Не потому, что старый интриган покидал ее, не верьте! Потому, что не брал с собой. В подтвержденье читаем:
Мари-Константин Рюсс!
Можно не верить в существование Бога и при этом верить, что Он тебя слышит. Болит душа за эту Ариадну, эту Навсикаю, эту Калипсо —
Оправданием служит, что мужчины любят женщин иначе, чем жещины мужчин. А которые-де любят женщин так же, как те любят их (weibliche M"anner — как писал еще один вундеркинд-страдалец, противопоставляя Дон-Жуану Казанову)… ну, так они и остаются на острове. Но ведь речь о том, чтобы
Между тем в другом дневнике находим (ибо сколько записей, столько и дневников): «Я сказал ей, что знаю таких, у кого все погибли. „У всех все погибли“, — отвечает».
Разговор имел место в зале ожидания, того бесконечного ожидания, которое так знакомо являющимся по повестке. Сколько еще можно ждать! Они расхаживают, присаживаются, друг на друга не глядят. Аутизм поколений. Просьба выстроиться в хронологическом порядке. И тут вижу: цепочки, цепочки — без числа. Или то эффект боковых зеркал? Но хотя я не вглубь двигаюсь, а, медленно вращая педали, еду по фрунту этого
А за те три года, что истекли с прошлого раза, когда мы, читатель, здесь побывали,
Возвращаясь к «вопросу на краю бездны». Существует ли будущее? Не оптический ли оно обман при помощи небьющихся и непрощупываемых зеркал — то есть всего лишь криво отраженное прошедшее? Но и об этом уже писалось. Иные на это говорят, что конкретного будущего нет. Его — тьмы. По числу возможностей — существующих, осуществляемых, неосуществленных. А числу этому нет конца. И ведет где-то свое существование гр. Безухов, гениальный создатель образа Льва Николаевича Толстого. Впрочем, продолжить эту тему случай еще представится — мы позаботимся, чтобы он представился.
Покамест же мы медленно едем по фрунту, и приходится все время крутить руль, как если б петляла тропинка. Это оттого, что кто-то выдвинулся на полшага из шеренги, другой подался внутрь. Тоже мне красноармейцы… И вспоминаешь страшное: «Жиды города Киева…»
До чего «Вий» похоже на «Дий».
Пересменка кончилась, кубрик опустел. Педрильо перебрался в каюту вместе с юнгой, которым наряжена Блондинка. Эта дочь Альбиона (какого, сами решайте… ну, хорошо, «солнечного») достойна была позировать Курбе. Но в костюме юнги могла бы распалять и чувственность иного выпускника закрытого учебного заведения у себя на родине. Вообще, ей свойственна была игривость, позволившая с успехом сыграть на корабельной сцене grisette.
Зовемся мы грызеты,
Живем мы в кабаретах… —
распевала она на мотив канкана из «Веселой вдовы», являя членам экипажа (в каком-то из вариантов: «открывая взорам экипажа») застиранные кружева, панталоны, чулки, все из пароходного реквизита и все поверх обычного своего маскарада (Керубино в третьем акте — оперы, не комедии). Пересекали экватор, и сделанное капитаном веселье представляло собою примерку каждым чужой роли. Педрильо, допустим, вымученно ревновал. (Известно было: он мечтал, чтоб это чувство пробудилось в нем не понарошке. Но — трудно быть Богом.)