— Не утруждайте себя, сеньор кабальеро, — небрежно бросил его светлость, как бросают машинально «вольно», находясь во власти совершенно иных мыслей. — Надеюсь, ваше настроение улучшается наперегонки с вашим самочувствием. В противном случае вам грозит беспричинное уныние… не хмурьтесь, дон Алонсо, не хмурьтесь, милый друг. (Такое непочтительное отношение к его ране и впрямь раздосадовало Алонсо.) Лучше признайтесь, вы уже читали свои стихи моей дочери?
Алонсо сел на кровати, позабыв о страданиях. От изумления он даже стал малинового цвета, рот его приоткрылся — вылитый президент Клинтон.
— Как, — продолжал коррехидор — «в свою очередь удивляясь», — вы не знали, что ваша сиделка — моя дочь? В младенчестве ее похитили разбойники, но всеблагое Провидение вернуло мне ее, мою несравненную Констанцию. Он сомневается, дитя мое… Кольми паче вас, маловеры! Дон Алонсо, говорят вам, что пред вами единокровная дочь моя… Констанция!
— Что, батюшка?
Можно было умереть от любви к этому взгляду, к этому голосу, к этой головке.
— Протяни руку этому Сироте С Севера. Дон Алонсо, отныне у вас есть отец.
Все еще не пришедший в себя от изумления, Алонсо схватил обеими руками руку доны Констанции и принялся осыпать ее поцелуями.
— Констанция… любовь…
А та, смежив веки, привычно шептала Ave Maria. Но впервые в жизни, быть может, это была действительно молитва.
А как царь шел на войну…
Два торжества, как два гусара, один — из царевых гусар. Как лег в могилу царь, так и все гусары туда же. Солнце восходит над полем сечи one day after: золотой Аполлон, слепящий и сам же одновременно слепой в наивном своем безразличии к тому, что собою озаряет — к тому, что для рати, которая полегла, он — Аполлон не золотой, а черный (впрочем, их роднит отсутствие очертаний, как если б и впрямь они порхали бабочками по небу, золотою и черною).
Другими словами, неким радостным утром — лазурь в золоте — по Сокодоверу брела пара, о которой лучше не скажешь, как:
Вот из-за Нила горилла идет,
Горилла идет, крокодила ведет.
Никто не обращал на них внимания. Хуанитка вела на буксире крокодила. В крокодиле трудно было признать блестящего кабальеро, что присутствовал давеча при споре философов, его преподобия сакристана из монастыря Непорочного Зачатия и его милости лиценциата Видриеры с плавучих досок. Причем этот последний, очевидно, памятуя, что Антихристу предстоит родиться от монахини и священника, позволил себе некоторое количество высказываний, для сестричества обидных, чем сильно разгневал сеньора причетника. Все в прошлом. И всего за какие-то сутки. Нет больше язвительного лиценциата, да и от кабальеро-то что осталось, крокодил один?
Взойдя на каменный подиум, предназначавшийся для городских глашатаев, оба грешника застыли в позе золингеновских близнецов (наскальными, так сказать, фигурками).
— Тройное покаяние! Во имя Отца и Сына и Святого Духа!
Тройное… Сокодовер вздрогнул, загудел, взял в кольцо своих карнавальных короля с королевой, толпа двинулась, точнее, понеслась по направлению к «Крестам», кружа по улицам и наверчивая на себя все большее число участников — жадных до острых ощущений. Среди них уже завелся
Сообщая эти сведения,
А в большом доме с «господним псом» на железных воротах уже ждали дорогих гостей: гремели цепи, готовились кандалы. Была получена оперативная сводка — трое славных ребят, изображавших кто посыльного, кто влюбленного, кто попрошайку, поспешили к Трем Крестам, едва Сокодовер воззвал к Господу — голосами Эдмондо и Хуанитки, а потом и всех-всех-всех. Святой Трибунал примыкал к церкви Трех Крестов и даже, говорили, соединялся с нею специальным проходом: чтобы черные отцы, направляясь к обедне, не привлекали излишнего к себе внимания — они этого не любили; а еще говорили, что здание, на фронтоне которого большими золотыми буквами стояло Domini canes, имеет шесть этажей в глубину. Донесения генерала Лассаля императору, правда, этого не подтвердили.
Коррехидору тоже доносили, что дон Эдмондо произнес тройное покаяние в паре с какой-то колдовкой. На это последовал лаконичный вопрос:
— Малефиций или простое отпадение?