Пуль за грохотом не слыхать. Если совсем близко, жикнет коротко, зло. А я уж и не хоронюсь. На кой, если сейчас в рост побегу?!.. Воздух дымный, колючий — и на стенку меня! Валюсь на дно траншеи, ноги вроде не мои, и краем глаза замечаю, как сквозь пелену: пухнет земля, пухнет — и вся на комья с водой вперемешку! И задолбили — жестокие, еще не оттаявшие, а после — жижей по горбу и за шиворот. Комья увесистые, но ударов не слышу. Только руками башку защищаю. Сам себе чужой, как бы обесчувствовал.
Лежу и смотрю. Земля на обшивку наперла, жирно лезет, сваливается. Горючкой пованивает, серой: и вторая бутылка, видать, кокнулась. Дышу громко, со стоном. Рот в дерьме разном, потихоньку отплевываюсь — ну полные щеки. На груди, животе, ногах — земля, и вроде живая: медленно расползается. Грязь по лицу скатывается. Встать силюсь, а нет мочи. Гадаю: «Оторвало ноги али нет?» Не чувствую себя. Еле моргаю: веки пудовые, давят на глаза. По башке — звон. Может, помираю?..
Ладонь достал и тихонько сожму… разожму… и соображаю: немцы отвечать стали, их артиллерия… Земля отходит дымом, кисло разит, горько. Сердце — наперегонки в груди. Ну дает! Ровно сдвинули его, и каждый заворот его слышу… Руками — за доску: нет, не поднимусь. Задыхаюсь, в коленях упора нет. Зырю: патроны из цинок — мусором вокруг, вязнут, тонут в жиже. Эх, жаль добро… Дым стелется… Кашляю… До того приторно — в задых. Разгребаю себя, тужусь: зацепиться-то не за что. Хошь за волосы себя тащи. Вот те номер: бойницу запрудило, ящики, барахло — под грязью. Сколько ее! А она тестом плывет, плывет…
На винтовку уперся — ан стою! Соображаю худо. Нетвердо стою, качаюсь — ну огрело! И ни чем-то, а воздухом! Так и душа вон… кони вороные!.. Муть в глазах… И одна мысль беспокоит, огнем режет сознание: все побегут — и я должен, а как?! Качаюсь, поскуливаю, утираю кровь… рот это… слюна сама течет, подбородок скользкий… Не могу, не имею права отстать, со всеми должен. Тужусь, упираюсь: куда сила делась?.. Взрывы землю рвут, а я стою, не хоронюсь. Осколки визжат, скрежещут, воют. Грязь хлещет, долбит. Жмурюсь. Дышу на крик. Руки дрожат.
Должен со всеми, а сам… ноги никак не освобожу. Губы кусаю. По-собачьи грязь отбрасываю. Отгребу, а она опять смыкается. Солоно во рту от крови… «Ничего себе порядок, — шепчу, — бьют и плакать не велят, шкуры!» От этих слов вроде и обрел себя, очухался. Как есть, живой и без ран.
Гришуха — без подшлемника и без пилотки. Лоб в крови. Я черпанул ледяной жижи — и ему в морду.
А уж утро настоящее! Светлынь! Ловлю себя: соображаю-то без мути в глазах. Как есть, все вижу!
Гришуха утирается, орет:
— Валерку Шнитникова — наповал, Петруху Ункова, Малыгина!.. На упреждение ударили!..
Сам дрожит, всхлипывает. А я ему опять водой в морду. Он утирается и спрашивает:
— А где Барсук, вместе сидели, а где теперь?!
Я свое твержу:
— Зеленая, зеленая, красная…
Должны же быть эти ракеты! Сам грязь с затвора, стираю, выстрелил для пробы: в порядке. Карманы проверяю: хоть в карманах грязи нет, патроны колют — рыльца остренькие, пересыпаются. Порядок… Кричу:
— Ящики составляй! — и матом Гришуху!
А ящики-то… завалило их. Голова у Гришухи без подшлемника чудная, сиротская. Ну вроде голый, как мать родила, голый… Плащ-палатка в черной копоти, дырах. Башкой ворочает, что гусак. Зубы оскалил, выкрикивает свое. Ору:
— Наверх нам будет надо!
Чую: заткнулись немцы, нет взрывов. Артналет был или как это?.. Дым оседает. Гимнастерку на себе рву — душно мне, а сам насквозь мокрый. Подшлемник сорвал, в бога-мать крою все, трясу башкой, а кашляю кровью, грязью. Кашляну — и башка звоном отходит, аж темно в глазах… А от Гришухи разит! Никак, тихоня, улестил Софроныча и хватанул цельную кружку. Лежит сердце на старшину, в обиде на него: чего не дал, пропадаю ведь!..
Ячейку завалило, вплотную подгадали, шкуры! Чуток бы — и в меня!.. Гнусь в три погибели, все не надышусь. В кашле аж до кишок выворачивает. Твержу:
— Зеленая, зеленая, красная…
Чего тянут! Чего?! И от кашля блевать. И горячий пот с меня, ну спасу нет, хошь на карачки становись…
— Есть! — И рукой тычу: вон гаснут, зеленая, зеленая, красная!.. В атаку! А, суки!
И слышу: орать начали ребята. Я приподнялся из ячейки, наверху пусто! Не лезут, а орут в траншее. И я тоже ору, а лезть наверх не лезу. Согнулся — и ору себе под ноги.
А тут Гришуха на бруствер зовет:
— Мишка, давай!
Лбину наставил, но глаза все те же, как у телка: без злобы.
А уж Барсук лезет, откуда взялся, хрен сопатый, рот до ушей, орет:
— Или хрен пополам, или п… вдребезги!
Глаза выкатил, губы в пене. И такой мат-перемат! жутче не слышал!
Лезу за ним, за самыми его каблуками, и кричу:
— А-а-а!.. За Сталина! Твою мать!..
Голо, пусто наверху! И так непривычно после траншеи, вроде нагишом перед всеми. Ну простор!
Хмарь над ничейкой. Мины хлябь вскидывают: наши или немцы — не понять. Грязь под очередями вскипает. И уж не слышу пуль.
— За Сталина! — ору, а Ефим знай матом кроет: ну такие черные слова!