Отстранили Таню, поддерживают меня, упасть не дают. Новые подходят. Старик-старшина с повязкой на голове цигарку сунул. Я затянулся и вовсе сдурел, ноги подогнулись, повис на руках у братвы.
Комбриг командует:
— Санитаров!
Меня под руки — и в дом. Тесно, натоплено, лекарствами пахнет, особенно йодом. Сажают — и кромсать ножницами ватник, гимнастерку. Гнилью от меня шибает. Нижнюю рубаху и не сымали: разлезлась по клочьям. Гляжу на себя — и не верю: до штанов — в кровавой коросте. Обмыли, вытерли. У меня рот до ушей. Комбриг рану через лупу изучает. Там все черное, в ошметьях мяса, нитках. А опухоль — ну точно, с кулак!
Говорю:
— Поесть бы перед операцией.
Комбриг лупой водит, и так нудно, придирчиво… Я и догадался! Как заору:
— Я не гад, не через буханку в себя! Нет там пороховых газов! Не самострел это!
А комбриг все следы пороха ищет. Тогда меня сразу к стене. Смерть там для меня комбриг ищет.
Я вскочил, сам не свой, рану пятерней растаскиваю и ору:
— В атаку бежал! В бою меня!! Гляди!
Комбриг лупу в нагрудный карман спрятал. Пенсне платком протер. Платок наглаженный, мягко так в руках подламывается, одеколоном подпускает. Меня вроде и не замечает, приказывает своим:
— Займитесь раненым.
А уж сестры из-за моего крика за перегородку сбежали. Жду. Изба просторная, но на две комнаты. Полы из толстых досок, не прогибаются, но шаткие, в креплениях разбитые и маненько скошенные к дальней стене. В углу, возле иконы, портрет Сталина в шинели. Шинель простая, не такая, как у комбрига. Свой человек. С ним не пропадем.
Потерпел, покряхтел — сестры повязку и смастерили, отличную повязку. Плечу туго, однако не тянет. Руку на бинт подвесили. Жалеют меня, одна даже в лоб чмокнула: мол, такой молоденький. Греет их ласковость. Усаживают на стул. Мать моя ро́дная! Глазам не верю: тащат сливочное масло, сахарный песок в газетке, полбуханки житного и кружку чая. Большущая кружка! Отличная, мать ее в корень!..
— Спасибо, — шепчу, — родные. — И жую, жую, совсем стыд потерял. Все смел и по сторонам зырю, нет ли еще. Подсказываю комбригу:
— Поесть бы…
Тут он сам расщедрился. Самолично приносит кружку кофе и ломоть белого с маслом — генеральский харч. А уж белый — забыл как и на зуб. Само собой, и это смел. И все едино жрать хочу.
Военврач второго ранга лисой подле комбрига; сама белая, сдобная. Волосы кудельками — как есть, от бигудей (находит время крутить), и рыже-красные… ну никакой светомаскировки… Груди… Я аж глаза здоровой рукой потер: ну бруствер и есть, оборону за такими держать. Однако не висломясая, сбитая. Губы толстые, уверенные. Прет от нее бабьей сытостью. Само собой, выбор на мужиков: не комбриг (коль у него еще маячит…), так другой или другие… и до ее сорока пяти охотников — поспевай отпускать… Сижу и думаю: «Одни воюют, а другие блядуют…»
Меня под руки — и в чулан, а там носилки. Я лег, чего не лечь. На меня драное ватное одеяло, в головы — не пойми что, но мягкое. Накрыли, укутали. Лежу.
За перегородкой комбриг распекает, голос все тот же — без выражения («Нет, — думаю, — не маячит у него, один форс это»):
— Простой санитар обязан делать противостолбнячный укол, а вы, вы же с дипломом сестры!
И в ответ оправдания моей Танечки…
Вспоминаю военврача второго ранга, зуб у меня на нее, да плевать ей на нашего брата! Задница довоенная, в халат не влазит, видать, вся душа там… А волосы не природные, такие от красного стрептоцида. В нашем радищевском магазине Сонька Кожухова торгует. Она свои тоже красным стрептоцидом красит. Всю аптеку обобрала. Тожа кобыла из записных. Надоел ей ее законный. Маненько выпивал Николай Фролович, но как все, не пуще. А она на себе кофту порвала, лицо нацарапала — и соседку в свидетели: та уже ждала. Николая Фроловича и на Колыму. Сонька мужиков водить, а уж участковый и торгаш — в первых клиентах. Народ ее урезонивает, а она смеется: «А свидетелей нет!»
Батя ругался: поленом бы стерву. Он женщин иначе как «крапивное семя» и не кличет. Мамаша обижается, стыдит его, а он на своем всегда: крапивное семя и есть. Сгубила Сонька дядю Колю, и за что? Чист он перед ней и законом…
Не дает мне покоя военврач второго ранга, вспоминаю — и аж по носилкам ерзаю. Видите ли, красноармейская книжка порченая, хранить надо в непромокаемой ткани. Вот сука! Чтоб от тебя с твоей непромокаемой упаковкой у меня в ячейке осталось! Сука барабанная!..
Дверка скрипит. Приглядываюсь: комбриг отворил и зырит в щель на меня:
— Не спишь?
— Никак нет, товарищ комбриг.
Он и шагнул в чулан. Стоит надо мной черным.
— Как, в порядке? — Его голосок сухой, без чувств.
— Так точно, — отвечаю.
— Атака удалась, боец? Потери?
— Считать нечего. Лягушачьего пуха не осталось — так встретили нас.
Комбриг долго молчал, я даже заскучал. Лица не вижу — один контур. Шинель на нем — внакидку и одна шпора маленько звенькает.
— Сколько людей потеряли? — спрашивает.
— Треть роты была выбита еще до атаки.
— Сколько это, треть роты?