«Спрашивается, люди ли эти замученные существа, — говорил художник, — которые зачастую без пяти двенадцать на полусогнутых плетутся наверх, в какую-нибудь хижину, или в столовку, или в гостиницу. Всё здесь пропитано запахом рабочих тел, от стройки тоже идут испарения и от целлюлозной фабрики, они сливаются в общий смрад. А на фабрике, да будет вам известно, технологические приемы не изменялись на протяжении десятилетий. И цеха всё те же. Окна-то высокие, но сквозь них ничего не видно: сантиметровый слой грязи. А грохот машин отбивает всякую охоту глядеть в окно, да и куда смотреть? В черноту? В холодную черноту? Сначала строители пытались переманить рабочих с фабрики. Соорудили какой-то агитационный балаган, сулили авансы. Но едва ли кто дал себя уговорить, ведь строительство дело временное, год-другой, и ему конец, а о конце фабрики говорить не приходится. По крайней мере, покуда он не предвидится. Целлюлозная фабрика для них — прямо-таки оплот надежности. Более того, строительство станет еще и одним из серьезных источников рабочей силы для фабрики. Почти все они там, внизу, коммунисты. Для коммунизма здесь — благодатная почва. Здесь, в высокогорной долине, где уже ни во что не верят. Тут, внизу, все они — коммунисты. Эти места — клок соломы для коммунистического трута. Ведь коммунизм, если вы еще не знаете, — ближайшее будущее всего человечества. Коммунизм завладеет и самой затерянной юдолью этого мира. Даже самым потаенным уголком последнего из протестующих против него мозгов. Коммунизм — это то, что расцветает на грязи и на зловонии, на чудовищных контрастах. Коммунизм грядет — как бы они ни артачились! И за всем этим — Москва и ее недреманное око, Москва всегда начеку, и границ для нее не существует». Затем он сказал: «И при этом ведь речь идет об изначальной, наихристианнейшей долине. Но скажите мне честно, в чем корни теперешнего католицизма, христианства вообще? Где они?» Мы стояли с ним в центре деревенской площади.
«А вы были когда-нибудь счастливы? Вы знали, что такое счастье? И случалось ли вам бывать в такой ситуации, из которой вы уж и не надеялись выбраться?» — И тут же заткнул мне рот: «Я не хочу слышать ответа на свой вопрос».
Повстречавшись с живодером, который заболтался с сапожником в дверях одного из домов, мы вернулись к усадьбе священника, а затем, миновав сад богадельни, вновь оказались на площади. «Вам слышно, как я по ночам открываю окно? — спросил художник. — Я часто встаю и открываю окно. Хожу из угла в угол. Но это меня не успокаивает. Сначала кажется, вот-вот задохнусь, но когда в комнату заползает холод, голова тяжелеет еще больше. Всё надеешься, что холодный воздух раскрутит в тебе какие-то маховички, как завод пружины заставляет идти часы. Однако это всего лишь иллюзия. Теперь всё труднее даются усилия и уловки вновь запустить свои колесики. Прямо как с часовым механизмом. Пусть это и примитивное сравнение, но я предпочитаю опираться в речи на самые примитивные аналогии, держаться за самые простые колышки… Бессонница для вас наверняка пустой звук. Во всяком случае, на бессонницу вы не жалуетесь. Меня теперь мучит всё, как иного томит река, в которую он глядится, но прыгнуть не решается. Отвратительные сцепления во всем, что связано с людьми и их прошлым. Я вообще не вижу ничего удавшегося». И потом, уже вблизи лиственничного леса: «Все, что ли, ждут? Все, как и я, ждут чего-то такого, что всё изменит, всё разорвет, всё прекратит? Перенеся в какую-то другую сферу или загнав вглубь?» Тут нам попался на глаза почтальон, он шагал из гостиницы и, приветствуя нас, коснулся рукой фуражки. Не издав при этом ни звука. Когда он был уже достаточно далеко, художник сказал: «У него, как и у большинства местных, какая-то собачья побежка, собачьи ухватки. Он ненавидит свою жену. Ненавидит своих детей. Пьет. Прогуливает рабочие дни. Человек — идеальный ад для человечества. И всё для людей — феноменальный резон быть такими, какие есть». Мы прошли мимо стога и быстро спустились к гостинице.