Взбешенный — да неужели одинокий человек не имеет права вести себя как ему хочется, — Лукин зашагал к двери, отбросил крючок, ногой отворил дверь, заранее зная, что человеку, который осмелился помешать ему, не поздоровится.
На крыльце стоял дядя Федя.
— Что? — недовольно спросил Лукин. Его глаза ослепли от яркого солнца.
— Будет уже, Вася.
— Мешаю кому?
— Три дня изводишься.
— Где же это три дня, если только вчера пришел.
— Между тем пошел четвертый день. Ведь всего не выплачешь, и сам знаешь. А люди, между тем, по тебе исплакались.
— А где же это они?
— Под окошками три дня и просидели. А потому что, говорят, никогда такой игры не слышали. Ты бы их пожалел, что ли. Не спали вовсе три дня. Да и того, им ведь тоже несладко.
— Ладно, дядяня, дело это приканчиваю.
И вдруг вспомнил, что ему уже сегодня утром надлежало быть на пристани — Катя ждет. А ведь опоздал — вот беда. Но ведь должна бы подождать. Подождет, конечно, успокоил себя, свой она человек, поймет, следовательно, и простит.
— У тебя телега? — спросил Лукин.
— Телега.
— Не подбросит ли кто до пристани? Самому мне не дойти. А нужно срочно.
— Степушка и подвезет. Делать все равно ему нечего. А у меня работа, и ты прости.
— Вот и хорошо.
— Так, может, ты сыграешь еще? — спросил дядя Федя. — А то ведь люди очень опечалены.
— Можно, конечно. Но только устал я — не будет хорошей игры.
— Ты вот только подбодри людей. А то извелись за четыре года. Ты все же поимей в виду, что всем дальше жить следует, как я тебе уже и говорил. Такой обязанности с нас никто ведь не снимает. Что ж теперь получается? Ты постарайся это соображение учесть.
— Ладно. Сделаю. — И Лукин пошел в дом за гармоникой.
Вокруг все знакомые были лица — здравствуй, Вася, где ты был вчерася (так его дразнили в детстве). Здравствуйте, баба Маня, баба Матрена, дядя Тимофей — постаревшие за четыре года потерь и недоеданий, глубокие морщины прорезали лица, скорбь потянула книзу углы рта, печаль навсегда залегла в глазах — свои, родные лица.
Тогда Лукин заиграл давнюю песню здешних мест «Ночь темна-темнешенька», знал, вот эта песня, без предварительной подготовки, проникнет во всякий закоулок посторонней души. Такая это песня: «Я ли не примерная на селе жена, как собака верная, мужу предана». И снова, как несколько дней назад в Уткове, была у Лукина уверенность, что не только земляки понимают все, что он, Лукин, думает сейчас, но и он сам понимает все, что думают земляки, слушая его музыку.
Более того, он угадывал без лишних расспросов, судьбу земляков в прошедшей войне, а потому что за смысл спрашивать дядю Тимофея, где сейчас его сын Виктор, либо узнавать у тети Мани, как ей живется и где же это ваш сын Митя, да и сына Севы тоже что-то не видно.
«Милые родители, сваха и родня, лучше бы замучали, извели меня». Да ведь как угодно, и в труде невпроворотном, в деле безостановочном, в беде и хладе, но только чтоб были здесь мой отец, брат и муж, но что-то нет их здесь, да и нигде, пожалуй что, нет более, и только вдовы и сироты на месте, но и они уже не живут. И Лукин заиграл «Дороги», земляки, понимал он, слушают мелодию эту впервые, это, пожалуй, и к лучшему — всякий раз, когда позже станут слушать эту песню, вспомнят, что вот ее играл Вася Лукин, и слез не сдержат, как не сдерживают их сейчас. При свете утреннем, под небом теплым, вот так стоят земляки, окружив Лукина, слез не утирая и не стыдясь этих слез, да и чего стыдиться, если печаль душу запеленала, эх, дороги, пыль да туман, сколько же встреч выпадало, а сколько разлук. Лукин вел мелодию и понимал, что никогда прежде не была так послушна его гармоника, более того — вся прежняя его игра была лишь подготовкой к игре вот этой, сегодняшней, перед земляками, с которыми навсегда он повязан крепкой нитью, хотя нет, какая тут игра и при чем тут мелодия, если все внимание Лукина занято было поисками в степи брата своего Пети. Да где же он, где друг мой верный, должен быть непременно, да ты вот напряги внимание, Василин Лукин, где же ему быть, брату твоему либо дружку единственному, оглянись вокруг, это же проще простого, вон, вон, твой дружок в бурьяне неживой лежит.
И когда Лукин заиграл старинную песню «Умер бедняга в больнице военной», он понял — это все! — больше играть невозможно, душа доведена до предела, и тогда просительно посмотрел на земляков и дядю Федю — ну пожалуйста, дайте, дайте мне передышку.
Но передышки ему не дали, молча утирали слезы и все чего-то ждали от Лукина. Словно бы он как солдат, добывший победу, знает некую тайну, им, людям невоевавшим, неведомую. И тогда Лукин понял, что прекращать игру нельзя, встряхнуться надо самому и людям что-либо такое сообщить, чтоб и они встряхнулись, чтобы хоть чуть отошли от потерь, а может, даже и поверили, что где-то там вдали за деревьями мелькает кое-какая туманная надежда.
А она должна мелькать непременно, потому что не может душа оставаться пустой.