Рубашка и штаны выпачканы, Любовь Григорьевна ругаться будет. Ах, нет, она теперь не ругается. Санёк выплюнул натекшую в рот кровь, помыл руки в луже. Наверное, и лицо в крови — он умылся. И, дрожа от холода, пошел в детский дом. Обиды на деревенских он не чувствовал: ведь ребята из нулевой группы постоянно с ними дерутся.
Любовь Григорьевна, увидев продрогшего и перепачканного Санька, ругаться не стала.
— Снимай с себя все, дам тебе чистую рубашку и штаны, а это в стирку. Где был?
— Гулял.
— Один?
— Один.
— Так, понятно. Один никогда не ходи — побьют. Или убьют.
Он кивнул. Она неожиданно погладила его по голове, и он вдруг разрыдался.
Осенью темнеет быстро, после ужина приходится зажигать лампы-молнии.
Пришла бабанька, и все стали укладываться спать. Что делать, если на улице холодно, а в “группе” темно — уж лучше залезть под одеяло и спать, спать.
Санёк, лежа под одеялом, думал о прожитом дне. Самым незначительным событием была встреча с деревенскими и расквашенный нос. Еще он думал о “тете”, которая выдавала себя за его маму. В этом было что-то жутковатое: вместо мамы с большими красивыми глазами и молодым лицом старая тетка с маленькими, как у поросенка, глазками.
Он сквозь сон думал, что там, на Небесах, куда он обращался с молитвами, вышла путаница: он просил маму, и Господь прислал маму, только ненастоящую.
“Господи, Спаси и сохрани мою маму, — заговорил он, — мою, а не эту. Но и эту тоже спаси, если захочешь, только пусть она так больше не делает... И спаси воина Степана Григорьевича от стрелы летящия в нощи и беса полуденнаго”...
Саньковы молитвы были не словесными, так как слов он не понимал, а как бы устремлением куда-то. Что-то похожее он пережил, когда отец поднял его с мамой на своем самолете в открытой кабине. Тогда он тоже чувствовал близость к живым, клубящимся облаками и свету, который шел от невидимого, но тоже живого солнца.
Санёк не то чтобы забыл про деревенских ребят, а попросту перестал о них думать. Наверное, совсем недавно их отлупили переростки из нулевой группы, очень дружные в драке и сильные своей злостью ко всем.
Санёк подумал, что деревенские могли бы и сильнее его отлупить — за все свои обиды на слабых, но дружных детдомовцев, но, наверное, пожалели, а может, как говорит бабанька, Бог оградил. Бабанька, говорят, заболела и потому ночной дежурной в “группе” не было — только время от времени заглядывала “бабанька” из нулевой группы. Едва заслышав ее шаги, ребята прекращали болтовню, а иные шутники принимались храпеть.
“Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй воина Стефана, и маму настоящую, а ненастоящую больше не посылай. И бабаньку помилуй от болезни”.
И вдруг он заплакал от неожиданного наплыва счастья, словно его услышали за облаками, и он сквозь слезы с новым воодушевлением повторил: “Спаси воина Стефана, настоящую маму Антонину и бабаньку... И ту, что напоила меня молоком...”
На другой день Любовь Григорьевна уезжала в родной город Клинцы, и некоторые ребята ей завидовали, так как сами когда-то были питомцами клинцовского детского дома, когда и кормили хорошо и даже солнце сияло ярче. Никто из ребят не знал, что от дома, который сохранился в их памяти, осталась только груда битого кирпича, и весь город в развалинах.
Среди гамалеевских ходили слухи, что в освобожденных городах жуткий голод, и люди едят друг друга. Был “случай из жизни”, когда военный купил на рынке котлету, а там оказался человеческий палец. Этот же случай, но с некоторыми подробностями хорошо был знаком старшим детдомовцам: будто военный нашел в котлете палец своей невесты с золотым кольцом, которое сам ей подарил. И что же? Подошел к торговке, выхватил саблю и срубил ей голову “без суда и следствия”. И, конечно, “верховный суд” оправдал его.
Любовь Григорьевну, героиню, которая по своей воле едет туда, где процветает людоедство, провожали все детдомовские, персонал и кое-кто из деревенских. Ее уговаривали, пока не поздно, остаться в Гамалеевке и переждать время — пусть хоть люди перестанут есть друг друга. Но она, как и полагается героине, была непреклонна.
К крыльцу подали лошадь, которая возила в детский дом дрова и воду, но на сей раз запряженную в старинную коляску с крыльями. Эта коляска, латаная-перелатаная, была, как говорил конюх, “крепостной работы”, то есть ей и износу не было.
— Ехать, так с музыкой, — пошутила Любовь Григорьевна, имея в виду, наверное, дребезжание коляски, на которой ездил чуть ли не Емельян Пугачев, когда лил кровь помещиков в этих местах.
Любовь Григорьевна расцеловалась со всеми своими товарками, бабанькой, чудесно исцеленной от простуды и, увидев Руфу, которая глядела на свою любимую воспитательницу прямым ясным взглядом, поцеловала и ее.
Шагнула на ступеньку коляски, резко осевшей набок, ей подали маленький чемоданчик в самодельном полотняном чехле и узелок с сухарями.
— С Богом! — всплакнула бабанька и прижала к себе случившегося рядом Санька. — Христос тебе навстречу!