Владимиров открыл дверь в свою квартиру и, стараясь, чтобы не услышали соседки, тихо затворил ее, вошел, снял пальто и зажег свет в коридоре. На стене в большой комнате висела их с Варей фотография. Они стояли на мостках — дело происходило в деревне, он обхватил ее сзади руками, а она обернула к нему свою прелестную черноволосую голову в платочке и щурилась нежно от солнца. Фотографии этой было много лет, они оба любили ее и везде таскали с собой, и сейчас первое, на чем остановились его глаза, была Варина голова с прищуренными глазами и кончиком завернувшегося от ветра платка. Ему показалось, что она нарочно прищурилась, потому что ей стыдно за него и, главное, потому, что она не хочет встречаться с ним глазами. Владимиров снял со стены фотографию, поднес ее к настольной лампе, и тут же вся жизнь, вся счастливая близость, которую было забыть невозможно, как вкус молока, — все вернулось к нему, но только больным, искалеченным, преданным, подобно тому, как с войны возвращались, а после сидели на паперти пьяными, а кто не сидел, тот ходил по вагонам и звякал монетами в кружке.
Владимиров испугался, что в доме не осталось спиртного, но, на его счастье, в холодильнике была почти полная бутылка шотландского виски, а в морозильнике лежали синеватые от мороза сосиски. Он съел все сосиски и выпил бутылку, и тут ему пришло в голову, что центром романа должна быть та часть, где Гартунг встречается с Машей, а вовсе не та, где подполковник Бер записывает в дневнике все, что происходит с ним в России, и обрывает свои записи за несколько минут до того, как приставляет к горлу пистолет и спускает курок.
В романе должно быть
«Гартунг Бер снова увидел во сне Машу, которая была живой, здоровой и все повторяла какое-то слово, которое казалось ему смешным. Слово было русским, и Гартунгу хотелось запомнить его. Он, хохоча и хватая голые и сильные ее руки, прижимал их к губам а Маша шептала, шептала и все целовала его…
— Ce que vous dites?[4]
— Муренок! Муренок! — шептала она.
— Катюха! Муренка не видела? — спросил под окном женский голос, и Гартунг проснулся.
Над полем, еще серым и далеким, вставало солнце, и прямо на глазах уходила уже не уверенная в себе темнота ночи, и все яснее и яснее становилась каждая травинка и каждая ветка. Каждую ветку и каждую травинку словно бы любовно и заново рассматривали сверху, убеждались в том, что она жива и стоит внимания, а потом этот бело-золотистый свет, которого должно было хватить на всех — не только на ветку, не только на травинку, — этот огромный бело-золотой свет любовно касался поникшего дерева, касался холодной неспящей воды, и все озарялось…
„Мой выбор был правильным, — сказал себе Гартунг, чувствуя, что жизнь, которую он считал своей, уже не принадлежит ему. — Я пришел на эту войну, потому что моему народу грозила опасность. Не может быть, чтобы я ошибался“.
И вдруг внутри его, в самой середине, там, где кончаются ребра и начинается мягкий живот, заныло так сильно и стало вдруг так горячо, как будто под кожей принялось ворочаться очень маленькое — не больше мышонка — живое существо. Он положил на это существо обе ладони, прижал его пальцем левой руки, испугавшись, что сейчас оно разорвет кожу и вылезет, ярко залитое кровью…»
Владимиров откинулся на стуле и зажмурился.
«Я сейчас позвоню ей и скажу, что она измучила меня, что ничего этого не нужно было, потому что, кроме того, что я предал Варю, целую свою жизнь предал и теперь работать не могу, — ничего, кроме этого, нет и не будет…»
Прыгающими руками он схватил последнюю оставшуюся в пачке сигарету, начал искать зажигалку, и вдруг боль такой силы, что из глаз посыпались искры, заставила его опуститься обратно на стул. Раскрытыми губами он попытался захватить в себя хоть сколько-нибудь воздуха, но беда в том и состояла, что воздух выталкивало обратно режущими толчками боли, и он застонал, сполз со стула и начал нашаривать телефон, который стоял рядом с ним на полу. Хорошо, что входная дверь была не заперта, и санитары — сквозь режущие глаза полосы света ему показалось, что это были те же самые санитары, которые приезжали к Варваре, — вошли со своими носилками, подхватили его и осторожно понесли вниз. Боль отпустила, остались только дурнота и слабость. В машине один из санитаров спросил, можно ли сообщить кому-нибудь из близких, что он находится в больнице.
— Жене сообщите, — попросил Владимиров, и санитар записал телефон Зои.