— Вероятно, так. Я нигде не чувствовал столько сил к работе, как в Москве. Мой Константинополь в упадке. Турки наседают, дни империи сочтены, и чиновники разворовывают последние крохи; православная церковь наша, к сожалению, в схоластических спорах, борется с католиками, а до живописи никому дела нет. На Руси иное — люди просыпаются от спячки, жаждут перемен. Русские хотят не зависеть ни от Орды, ни от Литвы. А такое бурление в душах благотворно воздействует на искусство. Да: Москва и только Москва.
— Жаль, что потеряем целую зиму, сидючи в Тавриде.
— Потеряем? Вряд ли. Мы должны вернуться в Москву с новыми идеями, дабы сразу же приняться за дело. Мне понравились твои работы, что я видел в Суроже. И особенно — Архангел Михаил, выполненный дерзко. Как нельзя лучше подойдёт для иконостаса Архангельского собора.
— Ты считаешь? — радостно спросил Даниил. — А не слишком ли для него смело? Патриарх смутится.
— Постараемся вдвоём убедить.
Говорили долго, аж до темноты, потом, пожелав друг другу спокойной ночи, разошлись по комнатам. Пелагея запалила свечу. Феофан, снимая сапожок, обратился к девушке:
— Может, всё-таки устроишься с краешку? Я не потесню.
Та молчала. Он ещё предложил:
— Коли раздеваться при мне стесняешься, оставайся в исподнем. Тотчас лягу и отвернусь, и глядеть не стану. — Посопел и добавил: — Нам с тобой миловаться нынче не след: завтра на могилки идём. Надо сохранить души и тела в благости. А потом видно будет.
Посмотрела на него исподлобья:
— Успокаиваешь меня, точно несмышлёныша. Даже неудобно.
Дорифор улыбнулся:
— Нешто ты большая? Ну, не зыркай так. Я не успокаиваю, говорю, как думаю.
— Ты ложись, ложись. Я потом приду. Только помолюсь.
— Делай как угодно.
Он устроился на постели и прикрылся простыней по самые уши. Но не задремал и смотрел в полглаза, как она стоит на коленях под образами, бьёт земные поклоны. Встала и задула свечу. В комнатке сделалось черно, но потом зрение художника понемногу освоилось в темноте; в слабом сером свете, шедшем от фигурных прорезей в досках ставень, Феофан увидел силуэт Пелагеи. Девушка сняла с головы платок, косу расплела и рассыпала по плечам густые волосы. Расстегнула фибулы-застёжки на платье, сбросила с себя, засверкав полотняными нижними юбками и нательной рубашкой. А затем присела на край лежанки и довольно долго возилась с тонкими вязаными чулками. Наконец, юркнула под простыню. Дорифор услышал её частое дыхание и дурманящий запах — тонкий, пряный, терпкий — запах разгорячённой женщины. Но сказал себе: «Не сегодня, нет», — и, вздохнув, притворился спящим. Бывшая рабыня лежала тихо, а потом, видно, успокоилась и расслабилась, инстинктивно пододвинулась ближе, повернулась на бок — лицом к нему — и по-детски свернулась калачиком, так что прядь её волос оказалась у него на подушке; он почувствовал их лёгкий аромат и невольно улыбнулся от удовольствия; протянул руку и приобнял дочь Томмазы за плечи; а она во сне подчинилась и прильнула доверчиво. Так они и спали, ласково обнявшись, точно два ребёнка.
Утром, разлепив веки, Софиан увидел, что в кровати один. Ставни были распахнуты, горница светла, а соседняя подушка холодная. Живописец сел и неспешно оделся. Не успел подойти к тазику и кувшину с водой, что стояли на треноге в углу, как открылась дверь, и за ней появилось радостное личико Пелагеи. Выглядела она не в пример лучше прежнего — на щеках румянец, озорные глаза. Вроде нечто, угнетавшее её до сих пор, исчезло. Весело сказала:
— С добрым утром, кир Феофан. С добрым пробуждением.
— Благодарствую, душенька. Где ты ходишь?
— Распорядилась, чтобы завтрак принесли нам сюда. На веранде холодно, дождик моросит.
— А Данила с Гаврюшкой как же?
— Так на четверых: позовём присоединиться. Заказала цыплёнка, рыбу, овощи тушёные, молоко и булочки. Хватит уж, надеюсь?
— Думаю, достаточно.
— Можно я полью тебе из кувшина?
— Сделай одолжение.
Фыркал от холодной воды, тёр лицо свежим полотенцем. А она смотрела и улыбалась по-прежнему. Он не выдержал и спросил:
— Точно именинница светишься. Что произошло?
Дочь Романа опустила ресницы:
— Ничего. Выспалась отменно, птички поют на сердце.
— Что ж они распелись?
— Прежние страхи улетучились, сделалось вольготно.
— Да какие ж страхи?
— Всякие нелепые. Мало ли у девушек страхов!
— А теперь, стало быть, прошли?
— Совершенно.
— По какой причине?
Та молитвенно сдвинула брови к переносице:
— Ах, не мучь меня, не пытай, пожалуйста. Сокровенного тебе не раскрою, а скажу одно — я тебя больше не боюсь.
Он взглянул с усмешкой:
— Всё-таки боялась?
— Знамо дело, боялась. Ну, не так, как разбойников или готов, чтоб им провалиться. Словом, не боялась, а... трепетала.
— И теперь уже не трепещешь?
Посмотрела с лукавством:
— Может, самую капельку.