Но уже ничто не остановило его. Сознание незаслуженных оскорблений только удвоило силы, которые и без того рвались наружу, как рвется пар из парового котла. Шатким надеждам на грошовое прозябание, которое бы ему обеспечила с течением времени подлая служба, он предпочел неблагоразумный, по видимости, но благородный, дерзкий, отчаянный риск. Он должен был гением стать или хоть провалиться в тартарары. С какой же стати он бы оправдывался перед родней? И он не оправдывался и никому не доказывал ничего. Всё, что было бы надобно для его оправдания, за него должны были доказать трехпогибельный труд и творения великие, славные, славные ныне и на века. А если погибнет безвестно и пусто? Что ж, они его оплачут пристойно да тут и забудут, опустив долу глаза, за что он мог бы всех их только благодарить. Но пусть подождут! Он не протянул ещё ног!
Глава третья
Идея
Стиснувши зубы, наглухо затворившись в себе, он с нетерпением ждал, какой билет выкинет ему слепая судьба: поражение, как в один голос твердила ни с того ни с сего озлобленная родня, или, вопреки их здравому смыслу, победу?
А пока заплатил он все долги, экипировался на два года вперед, но остался на прежней, ещё офицерской квартире, хотя квартира была для него велика: передняя с отгороженной кухней, просторная комната и две смежные с ней, по правую и по левую руку. Что ему было делать в этаких-то теремах одному одинешеньку? Он бы и съехал без промедления, из экономии прежде всего, да весь дом принадлежал почт-директору Пряничникову, милейшему человеку, по нынешним временам редчайшему, потому что добрейшему существу, любителю живописи, который смиренно ожидал от жильцов, что наверное, как же иначе, оплат жилья, когда где-нибудь там что-то получат и смогут платить. Поди-ка сыщи во всем Петербурге, городе сплошь и рядом сухом, до крайности меркантильном и жадном, второго подобного благодетеля и чудака!
Как водится, безденежным и бесчиновным он не нужен был никому. Вокруг него в слепой ярости приобретал и служил нелюбимый, неласковый город чужих по духу людей, где на каждом шагу мозолили и резали глаз монументы и венецианские окна единственно тех, кто добросовестно выслужил низкопоклонством и лестью и добродетельно приобрел воровством, и смрадные дыры для тех, кто служил да не выслужил, не имея низости угождать, приобретал да мало что приобрел, не имея гнусности воровать, и по этой причине должен был ютиться в щели, без которого он не мог тем не менее обойтись.
Он тоже спрятался в свою обширную щель, на углу Владимирской и Графского переулка. Неприютно было в этой щели. Он вырос в огромной и дружной, как однако впоследствии оказалось только по видимости, а на деле несчастливой, семье, человек примерно в пятнадцать, считая, конечно, прислугу. Большая семья без происшествий и больших беспокойств обитала в двух комнатах, кухне и крохотной детской, и все, как ни странно, уживались друг с другом, искренно уважая, даже крепко любя. Что говорить! Кормилицы, давным-давно выкормивши младенцев у божедомского лекаря, пешком приходили из деревень, обыкновенно по зимам, когда землепашца на срок отпускала работа, и гащивали у бывших хозяев по нескольку дней, окруженные вниманием взрослых и обожанием чуть не бесчисленной ребятни.
После приветливой тесноты Божедомки выдерживать полное одиночество ему было куда как несладко. Однако же куда горше была иная беда: никакого романа, конечно, не оказалось. То есть написанного было достаточно много, кое-что из написанного было даже недурно, а романом даже не пахло. Он ещё раз пересмотрел Пушкина, Гоголя, он бессонными ночами передумывал их, пока не вывел урок для себя, урок на целую жизнь. Что сделало их гениями на все времена? А вот что: они художнической силой своей отрешились от своей больной, нравственно запустелой среды лишних людей, которые так и не стали европейцами с нашим приносным образованием “чему-нибудь и как-нибудь”, но не остались и русскими, а превратились в каких-то уродов, и судили эту среду великим судом народного духа. И он, вслед им, жаждал судить, тоже великим, но высшим и потому беспощадным судом.