«С этим молодым человеком мы подходили друг другу, как в песне: «Мы с тобой два берега у одной реки». Это с теперешней колокольни видно, а тогда… Несмотря на свою изысканную внешность, от которой изначально не ждешь ничего глубокого, это был сложный человек с набором неординарных качеств – больших и малых. Все карманы его были забиты редкими книжками вперемежку с газетами и журналами. Читал все на свете. Обладал особым чувством юмора. Считал, что его личная критика самая точная и оригинальная. Отличался музыкальностью, мужским обаянием. В нем для меня было недосягаемо все. И наоборот. К моей профессии он относился с иронией. Музыкальную картину-комедию считал зрелищем, далеким от искусства. Ну, а успех у публики… Когда я залезала не в «свою» сферу (интересовалась его сложной сценарной профессией), меня всегда поражало, сколько иронии вызывал в нем мой «прыжок» из легкомысленной, примитивной актерской жизни в его таинственный мир… Он как-то талантливо умел жить рядом, будучи только на своем берегу. С невероятной силой воли приходилось учиться жить вдвоем в одиночестве…
С моим папой они были антиподами. Не симпатизировали друг другу с первой минуты. Всю дипломатическую сторону отношений приняла на себя мама…»
На момент своего романа с Андроникашвили Гурченко, снявшись в звездных фильмах «Карнавальная ночь» и «Девушка с гитарой», была уже достаточно известной актрисой. Правда, в 58-м слава вышла актрисе боком: на нее ополчилась центральная пресса. В «Комсомольской правде» был опубликован фельетон про Гурченко (речь шла о ее «левых» концертах), а журнал «Советский экран» поместил на своих страницах обидную карикатуру на нее. Тогда Людмила не могла взять в толк, за что ее так «припечатали», и только много позже узнала правду. Оказывается, на нее осерчал КГБ за то, что она отказалась сотрудничать – следить за иностранцами, приехавшими в Москву в 1957 году на Фестиваль молодежи и студентов.
Гонения на Гурченко были в самом разгаре, когда осенью того же 58-го она забеременела. Весной следующего года она отправилась в Харьков к родителям, чтобы родить ребенка в домашних условиях, в кругу родных. Однако спокойных родов не получилось. Актриса вспоминает: «Когда я попала в роддом, роженицы разделились на тех, кто любит меня и кто не любит. После газетных статей не любивших меня было подавляющее большинство. Пришлось уйти в другую палату…»
Несмотря на то что наша героиня мечтала о мальчике (даже имя ему придумала – Марк, в честь отца), 5 июня 1959 года на свет появилась девочка. Назвали ее Машей.
Оставив ребенка на попечение родителей, Гурченко вскоре вернулась в Москву, чтобы продолжить актерскую карьеру. Собственной жилплощади супруги долго не имели, поэтому им приходилось жить где придется. Особенно тяжело было Гурченко, которой никак не удавалось выбить себе московскую прописку. Ситуация изменилась в лучшую сторону лишь после того, как в конце 50-х на молодую актрису посыпались новые предложения сниматься в кино.
С первым мужем Гурченко прожила до 1962 года. Затем супруги подали на развод. Пишет сама актриса: «Поразительно, как долго я не могла постигнуть, что, начиная с головы и кончая кончиками пальцев – отсюда и досюда, – Борис не мой человек. Прекрасен, но – чужой. Очень, очень трудно понять самой, а еще труднее объяснить другим, как кончаются долгие отношения. Страстно хотелось счастья, и в этом было мое несчастье…
До сих пор невозможно понять и поверить, что такому умному, тонкому человеку, самому выросшему без отца, так легко далась фраза: «Ну что ж, она будет расти без меня… У нее ничего от меня не будет… собственно, это уже будет не моя дочь». Испытание своей силы? Игра в мужественного супермена в двадцать шесть лет?..»
После развода Гурченко досталась 13-метровая комната в общей квартире на первом этаже многоэтажного московского дома на одном из проспектов. Сюда из Харькова вскоре была привезена и трехлетняя дочка Маша, которая в столицу ехать откровенно не хотела. Со стариками она чувствовала себя куда как свободней и веселее. Как вспоминает Людмила Гурченко:
«Боролись мы долго – кто кого. До изнеможения. Несколько ночей мы почти не спали. Тупо смотрели друг другу в глаза. И молчали. Потом враз обе, обессиленные, уснули. Я – в кровати, она – в кресле. Из протеста не ложилась в кровать. Ведь кровать – это все-таки этап смирения. Кровать – это уже что-то окончательное. Ранним утром я открыла глаза. На меня был устремлен чистый и ясный взор моей ох какой загадочной дочери: «Мамочка, я хочу питиньки».