Он подумал о том, с каким страстным нетерпением ждет Сара его ответа, и сколько страданий перенесла она, скрывая от него свои чувства; ему казалось, будто он в долгу перед милой девушкой за все, чего она натерпелась из-за него, и он обязан возместить ей это; в таком настроении…
28* …когда мои прекрасные мечты останутся в прошлом?
Он твердо вознамерился открыто поговорить с девушкой, надеясь, что эта беседа подскажет ему решение. С нелегким сердцем свернул он в переулок, с трепетом увидел дом и вошел в него, но когда поднимался по лестнице, ощутил прилив мужества, как будто у него появилось доброе предчувствие.
Войдя в комнату, Франц застал девушку одну, она играла на цитре и показалась ему привлекательной, как никогда. Словно обессилев от тоски, она откинулась на подушки постели и как раз допевала последнюю строфу страстно-унылой любовной песни. Он смущенно приблизился, она, наконец, заметила его, но заметила и то, как он робок; она встала, нежно взяла его за руку и спросила, здоров ли он.
— О моя дорогая Сара, мой прекрасный, любезный мой друг, — начал Франц. — В сердце у меня буря, все смешалось, и, возможно, вы сможете распутать этот клубок и утишить бурю, если я со всей откровенностью поверю вам свои необычные горести, а также все, что со мной произошло.
— Сядьте, мой дорогой друг, — сказала Сара, и в это время в комнату вошла служанка; девушка, вся вспыхнув, бросилась к ней, схватила ее за руку, потащила в оконную нишу, и там они о чем-то оживленно заговорили, понизив голос.
Сара казалась испуганной; служанка снова ушла.
— О боже! — в слезах воскликнула девушка, бросившись на постель. — Значит, сомнений нет? Ошибки быть не может? То, что было лишь мрачным предчувствием, становится правдой, страшной правдой.
Рыдания не дали ей договорить, и Франц подошел поближе, чтобы сказать ей несколько дружеских утешительных слов и осведомиться о причине ее стенаний. Она предложила ему сесть рядом и с нежностью взглянула на него.
— Нет, мой милейший друг, — воскликнула она, — я не в силах более сдерживаться, я должна излить вам свое горе, вам одному я доверяю, и вы не злоупотребите моим доверием. Вот уже два месяца, как я страдаю невыразимо. Вы добры, вам жаль меня, я это замечала. Что мне сказать вам? Я люблю, я несчастна, у меня нет надежды. Молодой человек, живущий по соседству, без состояния, без положения, но с сердцем, способным любить беззаветно, честный и верный — ах, сама не знаю, как случилось, что взгляд мой упал на него, и вслед за тем он завладел всею моей душою. Сама не понимаю, как вышло, что мы заговорили между собой, что мы сказали друг другу все. Теперь он болен, болен от любви, сейчас некому его поддержать, и со вчерашнего дня жизнь его под угрозой, ибо кто-то рассказал ему, что отец хочет выдать меня замуж. Отец не может этого хотеть, он не может желать моей смерти. Пойдите к нему, мой ближайший, мой единственный друг, успокойте его, утешьте его. Вы ведь не откажете сделать это для меня? Конечно, не откажете, неземная доброта светится в ваших глазах. Увидев его, вы будете растроганы, я уверена, что вы тоже полюбите его, хотя и не так, как я.
Она описала нужный дом, и Франц что есть мочи поспешил туда. Он вошел в убогую каморку…
29* — О милый мой друг, — вскричал он, — как могло произойти, что мы с вами не встретились прежде? Теперь же меня привело к вам самое удивительное обстоятельство, самое прекрасное повеление. Я бы давно посетил вас, если бы только мог подумать, что вы уже вернулись в Антверпен.
Молодой кузнец тоже сразу узнал живописца, а когда Франц заговорил о Саре, и кузнец услыхал, с какой нежной вестью он послан ею к нему, он в слезах спрятал лицо в подушки.
— О художник, — воскликнул он, — вы не поверите, сколько я вынес с тех пор, как говорил с вами. Но на вас я в обиде, ибо в сущности вы виноваты во всем: не иначе как в ту нашу встречу яд пролился с вашего языка через мои уши, заполнил меня всего, так что с тех пор все чувства во мне сдвинулись и переворотились, и от этого я стал другим человеком. Повидав вашего Дюрера…
30* …дальше так не могло продолжаться. Здесь живет старик Массейс, художник, который тоже был когда-то кузнецом. Вот и я не хотел больше работать, — ведь каждый удар по наковальне отдавался у меня в сердце и в мозгу, потому что я опасался, не делается ли от него все более грубой и неуклюжей моя рука, так что мне еще труднее будет рисовать. Я отшвыривал молот прочь от себя, словно злейшего врага. Меня посещали образы, они мелькали, взмывали ввысь и опускались; мысленно я хотел нарисовать все, я мечтал об огромных залах, где каждая стена была увешана картинами, написанными мною. Но то, что я полубезумцем бродил среди людей, было еще не самое страшное. Тогда все это било по мне, словно молотом по холодному железу, а теперь меня словно раскалило, и все мое старое существо было выжжено и выбито, точно искрами разлеталось из груди и сердца при каждом ударе. О живописец, сколько пришлось мне выстрадать!