Мой характер есть среднее арифметическое родительских характеров: я уважаю папино благоразумие и в то же время с маминым пылом отвергаю излишнюю предусмотрительность, которая связывает по рукам и по ногам. Протестуя против папиных попыток управлять будущим, я так и слышу ехидный мамин голосок: “Ох уж эти твои планы!” — она не только высмеивала распространенное заблуждение, будто повторение одного и того же проясняет смысл, но и утверждала главенствующую роль творческого прозрения. Конечно, искусство — плод долгих трудов и суровой дисциплины, это аксиома, и никто не уважает ее больше моей мамы, но когда наступает миг опустить смычок на струну, нужны полная свобода и уверенность, тут принцип “семь раз отмерь” и убедись, что берешь правильную ноту, не годится, ты просто играешь, и все. Прежде чем ступить на мост, удостоверься, что он цел; убедись, что дорога свободна, что человек, с которым ты собираешься заключить сделку, не мошенник, — это всё заветы еврейской мудрости, проверенные жизнью, и пренебрегать ими не стоит. В моей жизни эта мудрость проявляется в том, что я подвергаю все музыкальные произведения скрупулезнейшему анализу, подтверждая подсказанное интуицией и прогоняя сомнения — мои собственные или чужие. И все же мудрость Талмуда отступает перед свободолюбием дикого кочевника. Для меня нет большего счастья, чем забыть об осмотрительности и обрести ту степень свободы, когда самозабвенно отдаешься порыву. Эти две стороны моей натуры проявились в том, как я исполнял Дивертисмент. Бурное, взволнованное вступление обрушивается на слушателя мощной ритмической волной. Чтобы оркестр начал в нужном темпе, я делал два взмаха палочкой, и на третьем музыканты вступали. Теоретически все было идеально выверено, но, увы, вступление нередко звучало неубедительно. И вот, уже в 1975 году, меня вдруг озарило: не нужно предварительных взмахов, я просто рвану вниз поднятый кулак. И случилось чудо: начало прозвучало прекрасно. Мы потом играли Дивертисмент несколько раз, и чудо неизменно повторялось, ко всеобщей радости: мой оркестр приветствует мою решительность.
Настоящую музыку можно интерпретировать по-разному. Не отвергая иных трактовок, я, естественно, отдаю предпочтение своей собственной и всегда готов отстаивать ее убедительными аргументами. Возможно, влияние Торы и Ветхого Завета проявляется в том, что я слишком много объясняю, и очень жаль, если это в самом деле так: ведь я прошел школу Менгельберга и понимаю, что хорошим музыкантам не нужны слова, они и так все понимают. Возможно, желание доказать свою правоту — недостаток, свидетельствующий об отсутствии уверенности, но я все равно не готов отказаться от объяснений. Есть люди, которым безразлично, понимают их или нет, и, может быть, это безразличие делает их сильнее. Я к таким людям не принадлежу. Мне не нужна власть над машинами, я не хочу работать с оркестром, который играет как идеально отлаженный автомат и где музыкантам не положено думать, почему так, а не иначе, и уж тем более соглашаться или возражать; я хочу работать с коллегами-единомышленниками, которые, как и я, играют, будучи убежденными в своей правоте. Что касается оркестрантов, то уверен: они любят, когда с ними советуются, — мне признавались в этом музыканты, ни много ни мало, Берлинского филармонического оркестра.
Мое сотрудничество с Берлинским филармоническим оркестром началось еще в 1929 году. В начале семидесятых в нем все еще играли несколько человек, участвовавшие в моем берлинском дебюте. Как только кончилась война, я сделал все возможное, чтобы обеспечить музыкантов инструментами и струнами, и когда несколько лет назад я рассказал им, какого исполнения хотел бы от них, они поблагодарили меня, и у нас установились добрые, доверительные отношения. Однако я всегда был уверен, что оркестр такого класса понимает дирижера с полуслова, да и вообще может блистательно играть вовсе без дирижера. И в первый раз, когда мне довелось дирижировать Берлинским филармоническим оркестром, сначала я услышал чужую интерпретацию. Я говорю о Седьмой симфонии Бетховена, которую оркестр только что исполнял в гастрольной поездке с Гербертом фон Караяном, и на первой нашей репетиции зазвучал великолепный караяновский Бетховен. Я собрал все свое мужество и остановил оркестр. “Вы играете прекрасно, — сказал я музыкантам. — Может быть, вы знаете эту вещь лучше, чем я. Но я довольно долго обдумывал ее, и у меня есть свои идеи. Я буду вам очень благодарен, если вы поможете мне их услышать”.
С какой готовностью они откликнулись на мое пожелание и как блистательно выразили мои идеи!