Первая случилась в Калькутте. Нас привез туда сам Неру, ехавший по делу — он должен был участвовать в съезде губернаторов. Выкроив час для отдыха, он сам показал нам парк, подобного которому я никогда не видел раньше. В нем, раскинувшемся на много акров, были тропинки и лужайки, тенистые и солнечные места, и все это широкое пространство было не что иное, как одна гигантская смоковница! Такое могло сотворить только время. Это подтверждало мою веру, что все предопределяется терпением, идет ли речь о смоковнице, семейной жизни или человеческих цивилизациях: надо ждать, пока созреют плоды. Подобное чувство времени испытываешь, находясь в “соборе”, образуемом гигантскими тысячелетними секвойями в Калифорнии; их главное дерево-прародитель давно исчезло. В другой раз нам показали статую Будды в Бангалоре на вершине огромной скалы, царящей над долиной. Бесчисленные ступени ведут паломника на вершину, где расположена статуя сидящего Будды — примерно в пятьдесят раз больше человеческого роста, — безмятежно созерцающего окрестности. Мне рассказали, что раз в год его мажут медом и молоком. Я этого не видел, но оказался свидетелем более скромной церемонии. Незадолго до полудня мы подошли к кромке скалы над обрывом в несколько тысяч футов, под которым расстилалась долина. Глядя вдаль, мы заметили точку, она постепенно приближалась. Через несколько минут оказалось, что это орел — он сел позади нас, чтобы его покормили. Уже одного этого было бы достаточно, чтобы запомнить то солнечное утро, но оказалось, что увиденный нами орел — лишь последний в длинной череде своих сородичей, каждый день в полдень с незапамятных времен прилетающих кормиться к статуе Будды. Индийское чувство времени (питающее учение о реинкарнации), вера в то, что существующее принадлежит и прошлому, и будущему, и земле, и небесам, — это чувство до сих пор дает Индии ее стабильность. Я видел “потомственных” орлов, что послужило лишь наглядной иллюстрацией урока, который дал мне сам Неру. По его словам, принцип наследования был некогда столь нерушим, что в прошлом существовали потомственные чистильщики ушей: своим искусством, передаваемым от отца к сыну, они могли доводить человека до состояния экстаза. Расплатой за такое общественное устройство, разумеется, является то, что стабильность исключает всякое движение. Но когда я познакомился с Индией, движение было — в сторону строящихся городов, растущей промышленности, по сомнительному пути “прогресса”. Мне это не кажется столь уж счастливыми переменами.
Парсы, при всем их сходстве с евреями (я присутствовал на свадьбе и на обряде посвящения мальчиков, как две капли воды похожих на еврейские), практикуют следующий своеобразный обычай: останки своих умерших они помещают на Башню Молчания на съедение грифам. Так поддерживается непрерывный круговорот жизни. Принадлежность к такому круговороту во многом освобождает человека от бремени своей уникальности. Жизнь и смерть — это не “все” и “ничто”, а лишь стадии в бесконечном потоке, которому каждый вверяет самого себя и которому вверено все сущее. Так что индийская музыка отражает индийскую жизнь, в ней нет определенного начала и конца; она течет беспрерывно из-под пальцев композитора-исполнителя. Настройка инструмента незаметно перетекает в развитие мелодии, которая может разворачиваться два, три часа и более без перерыва (ныне для трансляции по радио она делится на тридцатиминутные фрагменты).
Несмотря на свое расположение к Индии, должен признаться, что индийская музыка стала для меня неожиданностью. Я не знал ни ее природы, ни ее богатства. Но здесь, как нигде, я нашел подтверждение своей убежденности, что в Индии все и началось. Мажор и минор западной музыки с гармоническим минором как вариантом, полдюжины древнегреческих ладов — здесь все объединилось в неисчерпаемую по богатству систему ладов и звукорядов. Предвосхищены и превзойдены даже загадочные правила додекафонной техники. Ибо если додекафонная система требует — на мой взгляд, довольно деспотически, — чтобы все двенадцать тонов звучали в определенной последовательности и запрещает их повторение внутри серии, то любая индийская рага берет пять или шесть нот — никогда не больше семи или восьми, — и при этом существуют сотни раг, использующие все возможные звуки с изменчивостью и гибкостью, которые мы едва ли можем себе вообразить. Мелодически и ритмически индийская музыка давно достигла изощренности, которую западная музыка начала постигать лишь в двадцатом веке, с появлением сочинений Бартока и Стравинского.