Всё, что от мамы, было в Жене как-то «подпорчено», куда-то сдвинуто. Кончик носа, опущенный книзу, как у мамы, у Жени остро загибался, что придавало лицу при открытых ноздрях какое-то презрительно-фыркающее выражение. Волосы, у обеих светлые, у мамы были русые, а у Жени — рыжеватые; у мамы глаза большие, темно-серые, у Жени — маленькие, блекло-голубые. Мамин хороший цвет лица у Жени был еще белее, но вся она — лицо, плечи, руки — была в веснушках. Вообще всё кажется близко, почти так, но совсем не так. Так же и характер. Общие черты — решительность, смелость, горячность — у Жени усиливались резкостью. Различалась и свойственная обеим вспыльчивость: у мамы — молниеносная гроза, прогремит — и затихнет, у Жени — фейерверк, вспышка одна за другой, кажется, затихло, нет — еще взрыв и еще. Мама, сердясь и гневаясь, никогда не унижала провинившегося, Женя — испепеляла сарказмами, обидными словами. Мама могла признать свою неправоту, Женя — никогда. Мама была нетерпелива, Женя нетерпима. У мамы бывали ошибки, Женя не ошибалась. И все же похожа Женя, как ни странно, на маму!
Людмила, конечно, дочь своего отца, спокойного, доброжелательного, уравновешенного. Мягкость во всем облике. Черты лица славянские, тут и от мамы что-то: нос широковат, рот большой, глаза серые, чуть светлее маминых, такие же лучистые. И — неповторимое свое: плавность в движениях, ласка в интонациях, красивые руки, как-то легко, неназойливо подкрепляющие речь. А главное, что и словами не выразишь, — загадочное, вечно женственное, что привлекает художника и каждого чувствующего красоту.
О сходстве-несходстве Жени с мамой стоит задуматься. Женечка провела девять месяцев в материнском чреве под знаком нетерпимости и неприятия. Можно подумать, что эти чувства отразились на ребенке, исказив черты сходства с матерью. Вообразила я это или угадала — не знаю.
Уважая маму за ее революционное прошлое, любя ее, сестра заботилась о маме до конца ее жизни. Думаю, что Женя в конце концов простила матери всё — и то, что была нежеланной, и то, что мать оставила Степана Ивановича и своих маленьких детей. Простила прежде всего потому, что для самой Жени, как и для мамы, не было сомнений:
После Октября 1917 года в России началась разруха. Для меня она обозначилась двумя мучениями: полным одиночеством и неутолимым желанием есть. В моей памяти остались только отдельные картины быстро разваливающейся жизни. В какой последовательности нарастали наши беды, как захватывала нас все безжалостнее полуголодная бедность — не помню. Послереволюционная зима была уже голодной. Хлеб распределяли через домовые комитеты. Раз в день, к вечеру, на парадной лестнице (дверь подъезда уже была заколочена, пользовались черным ходом) раздавался крик: «Хлеб привезли! За хлебом!» Хлопали двери, жильцы торопились на первый этаж, в одну из квартир, где стояли подносы с нарезанными граммов по двести — двести пятьдесят маленькими пайками черного хлеба из непросеянной муки. Полагалось каждому лично брать свою долю, но давали и на тех, кого не было дома, — в одном подъезде все знали друг друга.
В нашей семье по традиции интеллигентов никогда не было никакого припаса: ни муки, ни крупы, ни масла. Очень скоро маме пришлось печь оладьи из нечищеной мороженой картошки (и ее достать было нелегко), а то и из одной картофельной кожуры с добавкой гущи ячменного кофе. Оладьи пеклись на рыбьем жире или касторовом масле, запас которых в аптеках пришелся кстати. Паровое отопление сколько-то времени еще теплилось не обогревая, плита на кухне не топилась — не было дров. Там, на плите, стояли керосинки, оттуда шел по квартире живительный дух керосиновой копоти и чадящей сковороды. Нет, мы не зажимали носы и не открывали форточки — это был дух еды, теплый дух жизни.
Три голода пересекли жизнь моего поколения. Из голодных лет самыми мучительными были годы, которые пришлись на детство: я росла, тянулась вверх и все время хотела есть.
Уже летом 17-го, то есть до Октябрьского переворота, начались первые продовольственные затруднения. В то лето мама отдала меня на дачу к учительнице, устроившей небольшой пансион для детей, человек на десять. Фамилии не помню. Как удивилась и огорчилась мама, когда, приехав ко мне в первое же воскресенье, в Троицын день, увидела, что Девочка голодна. Я съела сразу же один за другим ее бутерброды, как только мы пошли гулять; даже помню недоумение и беспокойство в глазах мамы — видно, она не ожидала, что в пансионе кормят так плохо. Моя соседка по комнате, Вера, по ночам жевала привезенное ей родителями сало с хлебом, а я затыкала уши, чтобы не слышать ее чавканья.
Положение с продовольствием ухудшалось с каждым месяцем. Труднее всего было в городах. Хлебопекарни не работали, булочные, бакалейные, молочные, мясные лавки закрылись. После Октября частная торговля была запрещена. Запрещая ее, большевики, как видно, посчитали, что народ будет сыт одной идеей светлого будущего. С тем народ и остался на многие годы.