Киев взял Петлюра, вероятно, у красных. Мама уходит со мной к радченковской родне. Должно быть, это благоразумно. «Подвал» (опять подвал!) настроен против красных и особенно против страховых больничных касс, завладевших терещенковским домом и изрядно его изгадивших (возле лаборатории, в большом вестибюле, днями стоят банки с отработанной мочой). «Подвал» грозится сдать всех «больничников» новым властям. Все же мы возвращаемся, так как мама узнала, что военные, разместившиеся в доме, ведут себя прилично. В нашей комнате «стоит» офицер. Он вежливо встречает маму, которая хочет взять что-то из вещей. Выясняется — кое-что пропало. Офицер вызывает денщика. Тот ничего не брал, но знает, что зеркало, одеяло и книги с золотом на переплетах унесли «подвальные» (после ухода петлюровцев мама спускается в подвал, и ей всё отдают).
Беготня по улицам без надзора — опасное дело. Вместе с радченковскими ребятами разыскали какой-то заброшенный, страшный подвал под кирпичным сараем. Железная дверь полуоткрыта, каменная лестница, темно, холодно. Говорят, в этом подвале чекисты расстреливали белых. Нас так и тянет заглянуть в жуткую темноту. Мальчик, самый храбрый из нас, спускается на пол-лестницы вниз и вдруг вылетает с криком: «Там кто-то шевелится, там кто-то стонет!» Бежим со всех ног. Мерещатся «недострелянные». Должно быть, внизу бегали и дрались крысы. В городе их полно.
Завтра мы уезжаем в Москву! Вечер и ночь на укладку. «Откуда эта куча вещей?» — ужасается мама. И в бедности люди обрастают вещами, правда, хламом. Кроме береженых вещей, нескольких книг — папиного трехтомного Гейне, маминого Бальмонта, подарок отца, моей любимой «Неточки Незвановой» — да еще овального зеркала в металлической оправе, всё остальное — барахло. При укладке идет отбор: сандалеты на деревянной подошве — вон, стоптанные тапки и рваную вязанку — тоже, мишка — всегда с нами, никогда не бросим! Я помогаю укладывать вещи в большую корзину с выпуклой крышкой, похожую на сундук. Полутьма, горит коптилка — фитилек в баночке. Меня смаривает сон. Мама велит ложиться. Просыпаюсь от всхлипов: мама плачет. «Что, мама, что?!» Оказывается, вещи не входят в корзину, на полу еще куча, а места нет. В портплед пойдут постели, а что же с этим? Встаю, перекладываю корзину заново — вошло почти всё. Под утро засыпаем.
Ужасная посадка в поезд. Маме обещали место в санитарном вагоне. Возле этого вагона оказалась толпа незаконных пассажиров вагона на два. Нас запихивают в тамбур мамины сослуживцы. Едем в проходе на вещах. Сплю головой в маминых коленях. Где-то пересадка в товарные вагоны, кто-то помогает с вещами. Ночью легкий товарняк разогнался под уклон с сумасшедшей скоростью. В нашей теплушке — женщины и дети. Тревога, вскрики: «Не работают тормоза — разобьемся!», плач. Мама что-то говорит, успокаивает. Я спокойна: когда мама рядом, я ничего не боюсь. Это детское чувство сохранялось еще много лет.
Удивительное дело: как ни трудно было тогда ездить даже без вещей, мама везла с собой то, чем дорожила и не могла оставить, даже когда у нее не хватало сил. Дорогие сердцу вещи…
А что же моя Мадонна, заменявшая мне икону, — где она? Осталась в Москве, сохранилась у сестры. Но моей «иконой» уже не была. Я перестала молиться… Именно тут, в Киеве, я отстала от своей детской веры, и надолго. Не знаю, чем объяснить это. Возможно, жизнь тех лет была чересчур неспокойна, переменчива, пестра. Всё время что-то случалось и требовало действий. Менялись обстоятельства, менялось жилье. Было нелегко, порой несносно, но занимательно, как в театре. В театре, где ты одновременно актер и зритель.
А может, просто наступал иной возраст и отрочество требовало самостоятельного определения своего взгляда на мир?
Домой, в Москву!
Мы вернулись домой в Москву осенью 1921 года. Дома, правда, у нас не было, но Москва все равно ощущалась домом. Нас приняли в семье Леонтия Ивановича Радченко. У них прижилась сестра Людмила — ее мы и утеснили. Там, в Брюсовском переулке, мы прожили, вероятно, месяца два или три. Мама определила меня в хорошую школу. А я сама, тайком от мамы, поступила в балетные классы Нелидовой (вскоре, правда, пришлось признаться — надо было платить). Одна дорога, утренняя, — на Арбат, другая, вечерняя, через день, — на Страстной бульвар.
Отец появился в нашей жизни, может, через полгода — в 1922-м, когда мы уже переехали на Плющиху (мама получила по ордеру жилплощадь в коммунальной квартире).