Отец не получил нашей телеграммы, мы застали его дома за бритьем. Щеки у него были в мыльной пене, и я не мог поцеловать его. Я кинулся к окну, надеясь, что отсюда, сверху, увижу хоть краешек настоящего Парижа, того самого, хрустально-золотого, но его загораживал высившийся напротив дом, который навевал ужас. Черные-черные стены, а вместо окон — зияющие темные провалы.
— Это и есть Париж? — с горечью повторил я. Отец засмеялся и объяснил, что это не Париж, а лишь дом, пострадавший от пожара. Но когда мы пошли обедать, я отметил про себя, что не один этот дом, а все остальные тоже выглядят жертвами пожара — стены в копоти, сумрачные окна.
Несколько дней спустя меня определили в школу по соседству, что еще больше укрепило мою глухую неприязнь к этому городу. На уроках я не понимал ни слова и, сидя на задней парте, вспоминал Пловдив, нашу улицу под холмом, а на переменах забивался куда-нибудь в угол двора, один, потому что ничего не смыслил в забавах и болтовне моих соучеников. А тут еще учитель взялся экзаменовать меня — вернее, вызывать к доске и задавать вопросы, а я стоял и молчал, пока он знаком не разрешал мне вернуться на место.
Единственно приятные минуты выпадали рано утром, по дороге в школу, именно потому, что было раннее утро, а в таком возрасте радуешься раннему утру, и еще потому, что я обязательно останавливался у аптечной витрины. За стеклом стоял гипсовый макет человека в продольном разрезе, вместо вен и артерий у этого человека были тонкие стеклянные трубочки, по которым непрерывно текла голубая и красная жидкость, все это при свете электрических лампочек сверкало и казалось сказочным — единственное, что было сказочным в этом якобы сказочном городе. Я зачарованно следил за движением искрящейся жидкости, пока мысль о моих житейских невзгодах не вынуждала меня с сумкой в руке шагать в школу-застенок.
Однако и среди самых тягостных будней вдруг случается радостное событие. Вот и я однажды с торжеством вернулся из школы и срывающимся от волнения голосом сообщил:
— Папа, учитель дал мне письмо!
И чтобы подчеркнуть исключительность этого события, поспешил добавить:
— Мне одному из всего класса!
Отец без особого воодушевления распечатал конверт и вынул оттуда листок, содержавший весьма лаконичный текст: «Позволяю себе уведомить Вас, что Ваш сын каждое утро опаздывает на занятия».
С того дня пришлось мне оборвать связь с единственным моим другом в этом городе — гипсовым человеком со стеклянными кровеносными сосудами.
Мало-помалу я начал различать отдельные слова чужого языка и привыкать к недружелюбию или пренебрежению со стороны соучеников, вообще кое-как справляться со своими проблемами. Но у родителей тоже были проблемы. Им приходилось таскать меня с собой на выставки, в театры. Художественные выставки и хождение по улицам были для меня самым тяжким наказанием, ноги так ломило от ходьбы, что я то и дело спотыкался.
— Да смотри ты под ноги! — ворчал отец.
— Не видишь разве, ребенок еле идет от усталости, — заступалась за меня мама.
Наверно, я только под ноги и смотрел, потому что очень мало помню из того, что меня окружало. Да и то немногое, что я видел, не производило на меня никакого впечатления.
— Папа, а для чего тут понаставили эти головы? — спрашивал я о тех бронзовых бюстах, которые украшали улицу Эколь.
Отец терпеливо объяснял, что «головы» — это памятники знаменитым людям.
— А эта старушка тоже знаменитая? — снова спрашивал я, показывая на бюст старой женщины с впалыми щеками, крючковатым носом, повязанной платком.
— Это не старушка, это Данте, — отвечал отец и все так же терпеливо принимался рассказывать мне о Данте.
В театрах я скучал так же, как на выставках или на улице, но там хоть было где сесть и поспать. Все — от «Гранд-Опера» до «Казино де Пари» — казались мне одинаковыми: какое-то непонятное движение маленьких кукол по огромной сцене. Кукол — потому что я видел их с галерки, с самых дешевых мест чуть не под потолком. Но нередко и эти места были для нас слишком большой роскошью, так что только мы с мамой имели кресло, а папа стоял позади в толпе зрителей с «входными» билетами.
Иногда родители решали оставить меня дома. Но я не любил оставаться один, тем более что напротив торчал черный дом с зияющими провалами вместо окон — они казались мне глазами какого-то чудовища. И когда родители возвращались, они всегда заставали меня на лестнице еще бодрствующим или уже заснувшим.