— Этими марками пользуется только царская почта. Золотые наклеивают на письма шаха, серебряные — шахини.
Раньше марки излучали свет, придворное же их назначение усилило свет до ослепительного сверкания.
— Ладно, говори, сколько ты за них хочешь? — не отступался Гошо.
А поскольку я упрямился, уверяя, что ничего не хочу, он сам предложил отдать мне в обмен всю свою коллекцию болгарских марок. Сделка была выгодная, но я продолжал упрямиться, и Гошо добавил к предложенной цене еще и свои никелированные коньки. Сделка стала еще заманчивей, но я упрямился все больше, пока он не выложил на чашу весов одно за другим все свои богатства. Только тогда — да и то с видом человека, который идет на тяжелые убытки из родственных чувств, — я сдался и вручил счастливцу персидские диковины.
Через несколько дней выяснилось, что счастливец тоже быстро насытился золотыми и серебряными марками. Решив расстаться с ними за несколько сотенных бумажек, он зашел в ближайший филателистический магазин, где и узнал истинную цену своих трофеев. После чего события разворачивались отнюдь не в мою пользу.
Но это уже иная история.
Если не ошибаюсь, после марок явилось упоминавшееся выше собрание репродукций. А затем я неожиданно утратил интерес к коллекционерству, да так, что стал забегать к антиквару, дяде Антону, уже в качестве не покупателя, а продавца и перетаскал к нему одну за другой, пряча их под плащом, все свои самые лучшие книги. И одна за другой они трансформировались в дружеские пирушки в трактире и свидания с подружкой в кондитерских.
Всего хуже было то, что большая часть этих книг принадлежала не мне — вернее, перешла ко мне из отцовской библиотеки. А Старик частенько заходил в мою комнату, и беглого взгляда было достаточно, чтобы заметить следы опустошения на книжных полках, но он притворялся, будто ничего не видит.
Лишь однажды, обнаружив, что я продал двухтомную энциклопедию по искусству, он все же не вытерпел:
— Откуда в тебе эта цыганская черта, не понимаю! Продать книгу!.. Не что-нибудь, а книгу!.. Ни я, ни твоя покойная мать никогда бы не пошли на такое.
Но и я тоже не вытерпел. Накануне меня вызывали к Гешеву, в управление общественной безопасности, и хотя в конце концов выпустили, но угрозы Гешева были мрачны и недвусмысленны, я жил — как и большинство моих друзей — в атмосфере военного психоза, охваченный предчувствием близкой опасности, в общем, плясал на дрейфующей льдине, как тогда говорили, перефразируя название одной пьесы.
— Книга или что другое — какая разница? — строптиво возразил я отцу.
— Ты не видишь разницы между хорошей книгой и любой другой вещью? — отец насупил брови.
— Если книга прочитана, она становится такой же вещью, как и все другое, — выпалил я первое, что пришло в голову.
— Это вовсе не так, и ты отлично это знаешь. Должен знать, если решил стать писателем, — спокойно заметил отец.
Он помолчал, словно давая мне время для ответа, но я тоже молчал, только проводил его взглядом до двери, думая о том, что он не способен понять меня, понять наше стремление жить и растрачивать себя, пока мы живы, жить и плясать на дрейфующей льдине. Он был не из тех, кто может постичь такое. Он принадлежал к категории людей, которые упорно идут своим путем даже перед лицом катастрофы, для которых плясать на льдине — не романтика, а малодушие. Конечно, правда была на его стороне, но мне потребовалось время, чтобы это уразуметь.
Удивительней всего, что, когда я после женитьбы переехал на другую квартиру и, набравшись нахальства, попросил у отца кое-какие труды по искусству, он — будто ничего никогда не происходило — разрешил увезти самые ценные свои книги, часть которых, быть может, еще требовалась ему для работы. Книги были единственным его достоянием, но он только махнул рукой и сказал: «Забирай». Ему была абсолютно чужда психология коллекционера, а уж тем более собственника.
Через несколько месяцев после этого, 10 января, во время ночной бомбежки на дом, где я поселился, упала бомба. Полздания взлетело на воздух, вторая половина почти полностью сгорела вместе с моими книгами, за исключением примерно сотни томов, которые были унесены воздушной волной на соседние улицы. С каким-то чувством вины подбирая раскиданные по снегу альбомы, не для себя — для отца, я вдруг ощутил, что и эти альбомы, и несколько тысяч других, погибших в огне, мне совершенно безразличны, что война лишила меня всякой привязанности даже к тому, что я больше всего любил, — к книге.
Лишь после 1944 года мне удалось постепенно восстановить свою библиотеку. Она была довольно богата, неплохо подобрана, но собирал я ее для работы, без малейшей тени коллекционерской страсти. И только позже, гораздо позже, когда я оказался в Париже, эта страсть по-настоящему завладела мной.
Бывает, на исходе ночи, когда населенный чудовищами полумрак кошмара уже позади, я вдруг вижу во сне свет. Он вливается в окно купе — я еду в поезде, дорога подходит к концу, в окно виднеются дома незнакомого мне города.