Учитывая сказанное, крайне примечательна фабула, внешнее проявление этого протеста – сверхкомпенсации гипертрофированного чувства неполноценности у Оскара Уайльда: он, страдающий от своей некрасивости, непривлекательности, становится страстным певцом красоты, моды, внешности. Именно там, где он более всего чувствует себя уязвимым, он прилагает неимоверные старания, силясь, кажется, превозмочь реальность, опрокинуть ее и утвердить несуществующее, как данность. Он создает целую «философию нереального», он так заразительно говорит о Красоте, что в какой-то момент начинает казаться, будто бы именно в этом и состоит его единственное и самое важное достоинство. Он вкладывает в свои слова об Эстетике столько страсти, что, кажется, еще чуть-чуть – и эта Галатея действительно оживет. Его елейное пение звучит настолько убедительно, что мы неизбежно начинаем ему верить, этому чарующему «соловью», а не собственным глазам! В наших глазах он становится красивым, красавцем, олицетворением самой Красоты. Уайльд сравнивает себя с Аполлоном, которого окружают бесчисленные Гиацинты и Кипарисы, красота которых, может быть, лишь только отблеск его неземного великолепия. А ведь это не так, и лучше всего об этом знает сам Уайльд!
Сладкий дурман его слов свел нас с ума, запутал, выдал вымысел за реальность. Но где-то глубоко внутри своей несчастной и истерзанной души бедный Уайльд каждую секунду, каждый миг помнит, что его красота – лишь сладкий вымысел, лишь миф, блеф, одеяние голого короля. И поэтому страх потерять этот напускной лоск, услышать обличающий его наготу голос снова одолевает Уайльда, снова и снова, со всей своей безудержной силой. Оскар боится вывести нас из гипнотического транса своего пения. Сирена ужасна, но это ее тайна, и никто (кроме нее самой) не знает этой правды; и лишь Сирена прекратит свое пение, лишь только мы перестанем внимать ее сладостным трелям, эта правда откроется, напускная красота растает как дым, и скрываемое ею уродство покажется нам еще более отвратительным, чем есть на самом деле, ибо реальность не оправдает наших ожиданий. Уайльд сам загнал себя в этот угол, и у него нет другого пути, как только продолжать петь и петь о красоте, о ценности красоты и внешности, превозмогая усталость и немыслимую душевную муку этого чудовищного самообмана.
Теперь Уайльд – идеолог сладострастия, он эталон эстетизма. «Души нет, – утверждает Уайльд, – есть лишь красота удовольствия и удовольствие от красоты». Чем не идеология сладострастия? Внешняя складность и убедительность уайльдовских мировоззренческих пассажей поражает, но не спешите принимать убедительность, с которой они произносятся, за веру в них со стороны говорящего. Мы имеем дело не с тем, кто верит в то, что создает, а создает, чтобы верили те, кто внимает. Красота для Оскара Уайльда – это лишь средство защиты, способ сверхкомпенсации, постепенно переродившийся в нечто большее. Это «большее» и погубило по-настоящему великого поэта. На «рынке» социальных отношений теперь он самый дорогой бриллиант в тысячи каратов. И он находит красавца себе «под стать», мальчика-Нарцисса, радующего глаз, самовлюбленного и мило-бестолкового в своем самолюбовании. И, как гром среди ясного неба, Уайльда поражает сладострастие, созданный им миф вырывается на свободу, материализовался, подчиняя себе всю жизнь, все мысли и чувства своего создателя, Уайльд сам начинает верить в придуманную им сказку.
Позже этот Нарцисс бросит Оскару фразу, которую несчастный поэт будет повторять про себя бессчетное множество раз, снова и снова обыгрывать, пытаясь оспорить и дискредитировать заключенную в ней мысль. И хотя контраргументация Уайльда будет, как всегда, безупречной, его душа, его подлинное «я», спрятанное за множеством изящных масок и величественных поз, знает, что это правда, и именно поэтому, именно потому что Уайльд знает, что это правда, он так настойчиво, с таким болезненным и очевидным внутренним надрывом пытается опровергнуть слова, произнесенные Бози. Бози скажет ему: «Когда вы не на пьедестале, вы никому не интересны. В следующий раз, как только вы заболеете, я немедленно от вас уйду». «Какая же грубость душевной ткани заключена в этих словах!» – воскликнет Уайльд в своей «Исповеди». Но разве душу искал он в своем Нарциссе?! Для