Слишком самовлюбленно! (Я скомкала еще один лист бумаги.) Я где-то читала, что письмо ни в коем случае нельзя начинать с личного местоимения. К тому же, как я могу писать «только что получила», когда с того времени прошел год? Рискну еще раз.
Это слишком лично. Очень ей надо, чтобы я плакалась ей в жилетку о своих невротических проблемах с написанием писем! Да ей на это плевать!
В конце концов, через два года, после бесчисленных попыток, а начерно написала бездарно смиренное, слюнявое и заискивающее письмо этой самой редакторше, раз десять его рвала и переписывала, одиннадцать раз перепечатывала само письмо, пятнадцать раз перепечатывала свои стихи (они, по моему замыслу, должны были выглядеть буква к букве, а печатала я плохо), и наконец я отослала этот проклятый конверт в Нью-Йорк. В ответ я получила по-настоящему теплое письмо (которое даже я, с моей паранойей, не смогла истолковать превратно), авторский договор и чек. А что бы было, если бы пришел отказ?
Создание, явившееся для лечения к доктору Хоппе в Гейдельберге, было трепетным и одновременно самоуверенным. Постепенно я научилась подготавливать рукописи и писать письма. Я чувствовала себя поначалу как загнанный зверь, которому пришлось упражняться в правописании. Доктор Хоппе стал моим поводырем. Он был мягок, терпелив и забавен. Он научил меня, как перестать себя ненавидеть. Это большая редкость среди психоаналитиков, а тем более, среди немцев. Я постоянно несла всякий вздор типа: «Что ж, придется отказаться от бессмысленного занятия сочинительством и попросту родить ребенка». А он терпеливо объяснял мне ложность подобного «решения».
Мы не виделись два с половиной года, но я как-то посылала ему свою первую книгу стихов, и он мне ответил.
— Ну
— О да, зато у меня куча других проблем… — и тут я обрушила на него всю эту запутанную историю, произошедшую с нами по приезде в Вену. Он сказал, что интерпретировать эту историю не намерен. Он сказал, что хотел бы всего лишь напомнить мне то, что много раз повторял раньше.
— Вы не делопроизводитель, вы — поэт. Почему вы считаете, что ваша жизнь сложна? Почему вы думаете, что можно избежать конфликтов в жизни? Почему вы уверены, что можно избежать боли? Или страсти? О страсти нужно сказать особо. Неужели вы не можете все себе позволить, а потом все себе простить?
— Ни в коем случае. Проблема в том, что в душе я пуританка. Все развратники в душе пуритане.
— Но вы ведь не развратница, — отозвался он.
— Нет, но у этого слова такое небанальное звучание. Мне нравятся эти два «р», эта аллитерация.
Доктор Хоппе улыбнулся. Интересно, понял ли он слово «аллитерация»? Я припомнила, как я часто спрашивала его, понятен ли ему мой английский. По-моему, два с половиной года назад он не понимал ни черта.
— Как раз вы — пуританка, — сказал он, — и притом в наихудшем варианте. Вы поступаете, как вам заблагорассудится, но при этом ощущаете себя настолько виноватой, что не получаете удовольствия от жизни. В чем, собственно, загвоздка?
Во время лондонской эмиграции Хоппе нахватался всяких англицизмов. Я вспомнила, что ему очень нравилось это словечко «собственно».
— Мне бы тоже хотелось это знать, — сказала я.
— Самое ужасное в этом — то, что вы всегда упрямо пытаетесь привести свою жизнь в соответствие с нормой. Но даже если вы регулярно будете подвергаться психоанализу, ваша жизнь не станет от этого проще. На что вы рассчитываете? Может, этот мужчина — частица необходимого вашей жизни хаоса? Но почему вы должны отказаться от всего, не дав себе труда и времени обдумать свое решение?! Почему бы не подождать и не посмотреть, как будут дальше развиваться события?
— Будь я осторожнее, я бы подождала, но, боюсь, осторожности мне не хватает.
— Если не считать писания писем, — поддразнил он. — Вот в этом вы были чересчур осторожны.
— И это прошло, — сказала я.
Тут все начали выходить из зала заседаний, мы встали, пожали друг другу руки и попрощались. Мне оставалось решать свои проблемы самой. На этот раз не спасет меня никакой Добрый Папочка.