— Слышал я, замирение у вас? — полюбопытствовал Матвеев-старший.
Аввакум насупился:
— Ради старца Епифания согрешил. Старец прост, а Фёдор и рад чистую душу сетьми своими опутать. Горько мне было Епифания потерять, вот и лазил к Фёдору мириться. Кланяюсь ему, прощения прошу, а сам и не знаю, о чём мои поклоны. Фёдор-то обрадовался — сломил-де Аввакума. Давай блевать на Троицу, а я будто и не слышу. Старец рад, бедный... Но примирение наше внешнее, о внутреннем и подумать боюсь.
— Ах, батька! Плохонький мир Богу угоднее, нежели война. — Артамон Сергеевич изумлялся страстотерпцам. Будто не в ямах — на горных вершинах восседают. Царей судят, патриархов клянут, народы благословляют! О божественных тайнах разговоры у них как о домашнем. Аввакум о Троице вещает, словно еженощно ходит перед Вышним Престолом.
— Артамон, Артамон! Ты говоришь о войне как боязливый и малодушный, о ком заповедано: пусть идёт и возвратится в дом свой, дабы не сделал робкими сердца братьев его, как его сердце.
«Ишь — пророк!» — усмехнулся про себя Артамон Сергеевич, вслух сказал:
— Верно, мне ли о войне лясы точить. Я лет тридцать—тридцать пять всего воевал. И о мире какие у меня понятия? Искал для Московского царства мир всего-то пять-шесть годков.
— Чего серчаешь? — Аввакум перекрестил из ямы Артамона Сергеевича. — Я о мире да о войне духовной. Великие подвижники — не нам чета — и те зевали, мирились с бесами, а потом блевали от того соблазна. Людям надо почаще головы свои щупать, не растут ли рожки? А всё ради покоя, ради мира, смердящего мертвечиной.
— Стражи поглядывают. Пойдём с Андрюшею. Помолись о нас, батюшка.
— Спаси вас Бог!
— Домна, супруга Лазаря, челобитье подавала. Воевода Гаврила Яковлевич бумагу с пятидесятником в Москву отправив.
— Сколько этих челобитных писано! В царском Тереме не токмо нас, горемык, боятся, но и чад наших. Моих детишек по ссылкам да по тюрьмам с самого рождения мыкают. Алексей, друг твой, шепнул бесенятам своим: искоренить Аввакумово племя! По сю пору искореняют. А он, Тишайший-то, безумный лжец Богу, — в смоле ныне сидит.
— Не люблю, батька, когда несёшь несуразное. — Артамон Сергеевич перекрестился. — Пошли, Андрюша.
— Посидишь с моё, иные песни на ум придут! — крикнул Аввакум вдогонку. — Да не серчай на меня, Артамон! Люблю твою немочь!
Охая, полез задвинуть окно-продух, глянул, не идут ли к ямам караульщики.
Артамона с бумагой, с чернилами сам Бог послал. У Аввакума лежал в тайнике недописанный ответ на послание чадушки Сергия Крашенинникова. В игумены избрали. Письмо батька киноварью писал, да иссякла, и лист-то был последний.
Перечитывал, что ранее сочинилось, бестолково, раза по три каждую строку: никак остыть не мог от разговора с Артамоном. Приходит, подкармливает, беседы ведёт. А помнил ли об Аввакуме, когда пироги-то царские лопал? Истина понадобилась, когда пихнули под зад с тёплого места. Истина, она ведь — нищенка.
Аввакум тряхнул головой, отметая досаду. Для письма — любезным чадам сердце нужно в любовь окунуть. Оказалось, киноварь-то иссякла на горячем месте. Не грех вразумить чадушек.
«Ты говоришь, огненный во мне ум, — начертал Аввакум и засопел, вразумлять так вразумлять. — И я сопротив молыл. Прости: облазнился, — реку, — ты, чернец, и в кале тинне помышляешь сокровенну быти злату и сребру. Не ведётся, мол, тово, еже драгое камение полагати в говённый заход, тако и в мой греховный арган непристойно внити благодатному огненному уму. Разве по созданию данному ми разуму отчасти разумеваем и отчасти пророчествуем».
Последней фразой апостола Павла помянул, послание коринфянам. Потеплело в груди. Игумен Сергий с радостью и с надеждою писал о дочери мученицы, княгини Евдокии Урусовой. Княжна Анастасия Петровна подвиг матушки своей почитала за служение Христу и сердцем была с Аввакумом, со всеми страдальцами. На смотринах царь Фёдор Алексеевич приметил красоту княжны. И очень даже приметил. Аввакум за сиротку порадовался.
«И Настасья, хотящая быть ц., пускай молится обо мне. Смешница она, Сергий, хочет некрещенных крестить. Я говорю, вото, реку, какую хлопоту затевает! Их же весь мир трепещет, а девая хощет, яко Июдифь, победу сотворить. Материн большо у неё ум-от. Я её маленьку помню, у тётушки той в одном месте обедывали. Бог её благословит за Беликова и честнова жениха! Девушка красная, княгиня Анастасьюшка Петровна, без матушки сиротинка маленькая, и Евдокеюшка, миленькие светы мои! Ох, мне грешнику!»
Расплакался, вспомнив дочерей княгини — невесты! А он их отроковицами Знал. У обеих глазки-то светили, аки звёздочки. Приписал: «Слушайте-тко, Евдокея и Настасьюшка, где вы ни будете, а живите так, как мать и тётка жили: две сестрицы здесь неразлучно жили и в будущий век купно пошли...»
Сказать нужно было ещё многое. Аввакум спрятал чернила, перо, бумагу, стал на молитву. Просил Господа доброй судьбы Настасье и Евдокии, помянул Андрея-отрока, сына Матвеева, положил поклоны, прося милости Божией низверженному из боярства. Артамон не был своим. Хоть по лбу его тресни, не отступается от Никона.