— Где осётры, виноградари вы негодные? Сё пескари аршинные! — схватил здоровой рукой Вукола за грудки. — Мне подавай осётров в два аршина с четью[27]! Что подсунули, то и взял?! Так-то ты радеешь о господине!
Треснул мужика наотмашь, с ног сшиб. Ногой пнул, да в голову. Горазд обнял святейшего сзади да немножко оттащил, чтоб неладного не случилось. А Никон на него, на слуг озирается, сам рычит медведем:
— Что стоите?! Он напал на меня! Валите, бейте!
Повалили, да кулаками, кулаками.
— На навозную кучу его!
Потащили на скотный двор, нашли кучу возле бузины, тут и кинули. Увы! Злобы в отставном владыке не убыло. Взял Вукола на допрос: кто такую рыбу всучил?
— Монастырский вкладчик, Сашка Борков!
— Борков! — вскипел Никон. — Да он же еретик, в скиту у старца Капитона жил. Я их всех сгною!
Позвал дьячка Сеньку, продиктовал донос и уж поутих было, но тут пожаловал монастырский келарь Макарий. В ноги святейшему повалился:
— Спаси, владыка святый! Царские подьячие хуже цепных псов. Подачки сглатывают, а копают всё хватче да хватче. Патриарх Питирим — добрая душа — переселился в вечный покой, а царь нас в цепях сгноит.
Никон так и подскочил:
— Питирим, говоришь, помре? Когда? Почему не знаю?
— Нынче письмо прислано. Великий господин святейший патриарх преставился в последний день Антипасхи, девятнадцатого апреля.
Никон встал, перекрестился:
— Ещё одного супротивника моего Господь Бог прибрал.
— Святейший, с подьячими, скажи, что делать? Поумерил бы ты их пыл. Тебя послушают... — вздыхал, кряхтел. — Всяко было, досаждали тебе, свету нашему, да ведь пообжились. Иных поставят на наше место — тоже норов-то будут показывать.
— Норов! — усмехнулся Никон. — Знавал я норовистых. Одни в тюрьмах гниют, другие в могилах сгнили... Мало, знать, даёте царским собакам.
Келарь ушёл, а на порог новый гость, да не гость — особа. Вся в чёрном, но чёрное чёрному рознь: шелка, цветы проступают, на перстах перстеньки весёлые, вошвы на камчатом опашне шиты золотом, по вороту тоже золотая нить, повойник — алмазиками искрит.
Подошла под благословение, а потом уж и назвала себя:
— Супруга майора Валутина раба Божия Настасья.
Глянул Никон: волнушка крепенькая, розовая.
— Спаси меня, великий пастырь! — Глазки закатила, между розовых губ — зубки ровные, белёхонькие.
— Грехи, говоришь, обуяли? — спросил Никон, перебирая чётки.
— Сон на меня напал. Бык снится. Башка ужасная, глаза кровяные. Глядит на меня — и ревёт.
— Молишься?
— Молюсь.
— Давно ли исповедовалась?
— Великим постом. Трижды.
— А Евангелие читаешь?
— Читывала.
— Читывала! — Никон взял книгу. Показал на скамейку возле себя. — Садись и слушай. «Да не смущается сердце ваше; веруйте в Бога и в Меня веруйте. В доме Отца Моего обителей много; а если бы не так, Я сказал бы вам: «Я иду приготовлять место вам». И когда пойду и приготовлю дам место, приду опять и возьму вас к Себе, чтоб и вы были, где Я. А куда Я иду, вы знаете и путь знаете».
Поднял глаза на женщину, внимала искренне, вся бабья дурь вроде бы сошла с неё.
— Аз, грешный, читаю сию книгу, как только грамоту познал, — назидательно сказал Никон. — Годков мне было восемь, а то и меньше... Выходит, шестьдесят лет читаю и начитаться не могу. Слушай. Далее сама суть. — Закрыл глаза и говорил слова чуть распевая и, видимо, изумлённый откровением, запечатлённым простым слогом, и слог этот голос Бога. — Фома сказал Ему: «Господи! не знаем, куда идёшь; и как можем знать путь?» Иисус сказал ему: «Я есмь путь и истина и жизнь; никто не приходит к Отцу, как только через Меря. Если бы вы знали Меня, то знали бы и Отца Моего; и отныне знаете Его и видели Его».
Положил Евангелие на стол. Глянул как проглотил:
— Поняла?
— Ах! — сказала Майорова жена. — Припадаю к ножкам твоим, за милость твою, за урок, осветивший душу мою. О, господин великий, не отринь мой малый дар. Супруг ездил в Киев. Вот крест с частицами мощей киевских угодников, а для кухни твоей — прими мешок чернослива.
— Благодарю, — сказал Никон ласково. — Мощи киевских угодников — сокровище. И чернослив мы любим. — Встал, снял икону с иконостаса. — Прими и ты сей дар. Вот соловецкие мои заступники — Савватий и Зосима. Да хранят твой очаг.
Майорша просияла.
И тут совсем не ко времени пришли от архимандрита Афанасия трое иноков, принесли большую икону Рождества Пресвятой Богородицы. На полях с двух сторон — святые. Приземистые, с задранными круглыми бородами.
— Кто это?! Кто?! — закричал Никон, тыча пальцем в преподобных отцов.
Иноки, вострепетав, указали надписи:
— Се отче Ферапонт, а сё — Мартиниан. Великие наши игумены!
— Игумены? А я зрю — мужики! Сё — мужики!.. Ай да подарочек! Соскрести мужиков! Богородица — доброе письмо, а мужиков — соскрести!
Отправил от себя дарильщиков, и с ними тихохонько ускользнула Майорова жёнка Настасья.
Ночью Никон метался, жара давила. А ругать некого — сам приказал печь истопить. Ночи стали холодные, мглистые.