Рассудок отказывался разделять воспоминания годичной давности и то, что началось три с лишним часа назад и — все еще продолжалось за спиной, на площади. Курт ушел раньше — когда утихли крики и стало неузнаваемым то, что он знал. На него больше не смотрели — и он ушел.
Бруно молча шел позади, но его шаги едва осознавались. В голове гудело пламя, все так же будя полузабытые воспоминания и так же переплетаясь с только что слышанным треском и свистом влажного дерева, заглушающим непрекращающийся нечеловеческий вопль. Пламя и смерть. Смерть, которой когда-то едва избежал сам. Пепел. В воздухе, в легких. На губах. Вкус пепла на губах. Вкус крови на ее губах; это было только вчера…
Споткнувшись, он едва не упал, ощутив, как рука поддержала под локоть; высвободившись, отмахнулся, не глядя:
— Я в порядке.
Своего голоса Курт не услышал, однако ладонь с локтя убралась, и он зашагал дальше, все явственнее ощущая привкус пепла и крови. Еще вчера. Словно только что. Словно — вот сейчас, те же губы…
Когда тошнота ударила в горло, Курт насилу удержался на ногах, упершись в стену какого-то дома ладонью и согнувшись пополам; его вырвало горькой, мерзкой слизью, и снова, и еще раз, а вкус пепла все оставался и, казалось, проникал сквозь кожу, в легкие…
Желудок уже опустел, и следующий приступ был просто спазмом, судорогой; ладонь соскользнула со стены, и под локоть снова подхватила рука, не давая упасть. На этот раз Курт не стал отталкивать эту руку и дальше шел, опираясь на нее, пошатываясь и слабо видя дорогу.
Эпилог
— Хорошо, что никого не встретилось до самого дома. Славно бы я выглядел в глазах добрых горожан… — Курт сцепил пальцы лежащих на коленях рук в замок и покосился на наставника с болезненной усмешкой. — И хорошо, что Бруно молчал всю дорогу. Если б он принялся меня утешать, меня бы, наверное, снова вывернуло.
— Тебе ведь все еще не по себе, — заметил отец Бенедикт тихо, и усмешка сама собой исчезла. — Тебя гложет это?
Курт молча посмотрел в пол у своих ног. Знакомый пол, со знакомыми трещинами в камне — знакомыми до каждого извива; сколько это было уже — вот такая странная исповедь, не в часовне академии святого Макария, а в ректорской зале…
— Гложет? — переспросил он медленно. — Нет, если вы хотели знать, не раскаялся ли я в том, что сделал. Я считаю, что был прав…
— Но? — осторожно уточнил наставник. — Ведь что-то есть у тебя в душе, не знаю, сомнения это или сожаление.
— В моей душе, отец, многое, — согласился Курт, все так же глядя в пол мимо своих сцепленных ладоней. — Сомнения? Да. Сожаление… Я не знаю, должно ли оно быть; если сейчас вы развеете сомнения, его не будет, если нет — я начну сожалеть… Я говорю путано, потому что мои собственные мысли не совсем ясны.
Когда Курт вновь умолк, отец Бенедикт так и сидел в тишине, не торопя его, и за это он был своему духовному отцу благодарен.
— Я не сомневался, — заговорил Курт снова спустя полминуты. — Когда сама мысль затеять все это пришла мне в голову — я не сомневался. И после, до самого конца… Может быть, я просто запретил себе все мысли об этом, чтобы не сорваться. Но теперь… Я как-то сказал Дитриху Ланцу, что готов предоставить свою душу для любых прегрешений, если это поможет делу, которому я служу, но тогда не думал, как верно могут сбыться мои слова. Сейчас это было просто… — он тяжело усмехнулся, — блудодеяние. Во имя справедливости. А что потом? На что я готов, как далеко я готов зайти? Ведь дело в том… понимаете, отец, дело в том, что я до сих пор не порицаю себя за это. Не сожалею.
— Это и есть твои сомнения? — тихо уточнил наставник; Курт кивнул. — Ты ведь пытался объяснить все это сам себе, верно?
— Да. И ей, когда она спросила об этом.
— Это я знаю. Я читал твои отчеты и записи допросов… Но в чем же еще тогда колебания?
— Мне нужно ваше слово, — решительно отозвался Курт, подняв, наконец, голову и посмотрев наставнику в лицо. — Я прав? Имеет ли право служитель Конгрегации на такие мысли и такие убеждения? Или были правы
— …у тебя с головой не в порядке? — без церемоний договорил отец Бенедикт, и Курт усмехнулся снова:
— Да.