Негритянка на берегу ручья встала, и Уильям увидел, что она тоже высокая, очень высокая. Движения у нее были молодые — большая, а гибкая. Уперев руки в боки, она расправила затекшую спину. Подняла и опустила плечи, провела ладонями по ягодицам. Запрокинула голову, разгладила себе щеки, веки.
Слышен только птичий гвалт и суета, и драки — пух и перья летят; журчание ручья, шелест трепещущей листвы. Уильям никак не мог стряхнуть с себя наваждение сказок про Альберту, шагая к этой женщине вдоль ручья. Так и ждал, что вот-вот послышится бой часов.
Она глядела в другую сторону, поверх засыпанной листьями купели, на деревья — они сбегали вниз по косогору, так что за их зеленью совсем не видна была сгоревшая церковь и кладбище. На кучку скрученного белья у ее ног налетали и садились осы; горбясь, копошились на растопыренных лапках, пока не припадали к лакомому местечку, высасывая из ткани влагу.
Она не слышала его шагов. При своем росте и немалом весе он сохранил умение охотника двигаться бесшумно даже по неровной земле. Наконец, шагах в пяти от нее, он умышленно наступил сапогом на ветку, чтобы хрустнула.
Она обернулась. Не вздрогнула при этом, не встрепенулась, как он ожидал. Обернулась не спеша, с любопытством. Большие карие глаза рассматривали его без страха, только с изумлением.
Не красавица — Уильям определил это с первого взгляда. Лицо слишком черное и длинновато. Из фриджеков. Скулы высокие: видна индейская кровь.
— Я иду издалека, — заговорил он.
Она не отозвалась. На черном, индейской лепки лице было терпеливое ожидание.
— Шел-шел, думаю, уж не заблудился ли. Это что за места?
— Новая церковь, — сказала она.
Голос ни низкий, ни высокий. Ни мягкий, ни резкий. Когда она умолкала, невольно закрадывалось сомнение: да слышал ли ты что-нибудь вообще? Как будто с последним ее словом пространство вокруг нее опять плотно смыкалось, стирая всякий след, оставшийся в воздухе.
— Значит, не так уж я был далеко, — сказал он. — Этот приток называется как-нибудь?
— Нет, — ответила она.
Она не сказала: «Нет, сэр». Другая негритянка сказала бы. Уильям полюбопытствовал:
— Сама из здешних?
Первый раз она повела головой, как делают негры, — точно желая стушеваться.
— Оттуда.
— Чья же?
— С фермы Абнера Кармайкла.
Он покачал головой.
— Столько народу в округе… первый раз слышу.
— У которого плавучий дом.
На это Уильям кивнул.
— А-а, тогда слыхал, рассказывали.
Старик жил в пойме реки, а дом построил наподобие судна. Каждую весну, когда на реку Провиденс набегали гребни паводка и все ручьи вокруг выходили из берегов, участок, где стоял его дом, затопляло. И поэтому каждый год он со своей семьей (многочисленной, и не такой уж своей: тут были братья и сестры, родные, двоюродные — всякого намешано) уходил и располагался жить под открытым небом где-нибудь на высоком месте, пока не спадет вода. Дом старик выстроил прочный, выносливый, как корабль, на фундаменте из камней и ила, который подтачивали и смывали вешние воды, и дом оставался на плаву, полусухой даже во время половодья. Хозяин и на якорь его поставил, тоже как корабль. Дом был небольшой, и Абнер обвязал его толстыми канатами, которые самолично привез из Мобила (он как-то работал там на пристани и сколотил немного деньжонок). Обмотал дом канатами — прямо по стенам, точно хотел связать их вместе, — и сквозь них пропустил другие канаты; они свободно лежали на земле, привязанные концами к деревьям по обе стороны дома. Когда схлынет паводок, дом будет стоять на месте. Абнер Кармайкл с мужчинами построит новый фундамент и поднимет на него дом. Женщины вымоют помещение, вынесут грязь и утонувших зверьков, застигнутых здесь разливом. И снова на десять месяцев готово жилье.
— О нем слыхал, — сказал Уильям. — Дочка его?
— Внучка.
Он улыбнулся тому, что она так быстро его поправила.
— Ну конечно. Для дочки ты выглядишь слишком молодо.
— Мне восемнадцать лет.
Он только еще раз улыбнулся и кивнул. Она прибавила:
— Меня зовут Маргарет.
Вот так это и началось. Так он нашел Маргарет — за стиркой, у безымянного ручья. Она прожила с ним до конца его жизни, все тридцать лет.
Живя с ним, она жила со всеми нами, со всеми Хаулендами, и ее жизнь переплелась с нашей. У нее было черное лицо, у нас — белые, но все равно мы были связаны воедино. Ее жизнь и его. И наша.
Маргарет
Вначале не было ничего — только холод и шумные, полные шелеста и шорохов ночи. Это было самое первое, что она запомнила.
Потом она помнила очертания досок на полу и столешницы с нижней стороны, грязные и в подтеках. Еще помнила, как на нее наступали, спотыкались, прищемляли полозьями качалок. Запомнила даже тяжесть полных штанишек — мать называла их подгузниками, — обвисших позади.