С председателем ревкома Кадилин вначале разговаривал вежливо, взывал к благоразумию и даже обещал освободить, если тот согласится указать место, куда спрятаны деньги и золото, отобранное у богачей, где схоронены боеприпасы. Но в ответ — ни звука. Потом Максим услышал, как в соседней комнате тяжело, с прерывистым хрипом задышал Архип, — должно быть, ему ломали руки. Орали красноярские мужики, ругая комиссара и советские порядки. И тут прозвучала пощечина, до того звонкая, что Максим содрогнулся в испуге. Ему показалось, что не комиссара, а его, Максима, толкнувшего родного человека в руки врагу, хлещут по щекам…
Наконец в горнице все смолкло. Кованые солдатские сапоги протопали где-то на кухне. Максим вышел из боковушки, глянул в окно.
Конвойные толкали измученных пленников прикладами в спину, выводили их за ворота. Потом, перейдя улицу, свернули влево, к поповскому дому, остановились там, о чем-то поговорили с Кадилиным и погнали арестованных дальше, к мрачному частоколу Горяиновского кладбища.
Из-за угла поповского дома неожиданно выскочила всполошенная фигура Юшки-юродивого. Настигла конвойных. Юшка гневно махал лохмотьями рукавов и что-то кричал.
— А этому еще чего надо? На рожон лезет, — осудил Максим.
— Безрассудный он и есть безрассудный, — отозвалась стоявшая рядом Анфиса Ивановна.
Из глубины Майорова провала в прозрачную синеву августовского неба суматошно взвивались стрижи. Неугомонно свиристя, они сбивались в стаи, резво набирали высоту и издали казались похожими на множество каких-то причудливых, изогнутых в виде серпа книжных знаков. Стрижи проделывали над степью замысловатые виражи, обгоняли друг друга, сталкивались и разлетались, чертили по воздуху острыми, длинными крыльями, словно каждый из них торопился оставить в вышине свою летучую роспись. Помельтешив в голубом просторе, бойкие птицы опускались все ниже и ниже. Припадали к земле. Беспокойным комариным облаком вились над рыжими полями и черными квадратами гумен, над плетневыми крестьянскими овинами, где сушились соломенные снопы, пряно пахнущие хлебом, над белопенным разливом цветущей гречихи и побуревшими под солнцем, наполненными трескотней кузнечиков косогорами, над зелеными в алую крапинку садами околиц, откуда веяло прохладой и ароматным настоем спелых яблок, над высокой отавой заливных лугов и мшистыми, мягкими, как ковер, лесными опушками. Облетев окрестность, стрижиные стаи возвращались в родимый овраг, глинистые кручи которого были густо испещрены черными гнездами, и сразу же испуганно, с писком шарахались обратно, взмывали в солнечную высь.
— Отвыкли стрижата от человека, забодай их коза, — посмотрел вслед улетающим птицам Кирька Майоров. — Даже меня, стало быть, не признают. Давненько не встречались. Оттого и пугаются.
Вместе с калягинским сынком Степкой он рыл яму под раскидистой ветлой, в зеленой гуще тала. Рядом, на траве, навалом лежали винтовки. Их привезла сюда Дуня. Оставлять винтовки в прежнем тайнике, на чердаке отцовского дома, было опасно. Через Юшку-странника, который во время встречи кулаков с Кадилиным прятался за кустом в заиргизной роще, Дуня узнала, что Аким Вечерин задумал нагрянуть в дом Калягиных с обыском. А еще ей стало известно, что не сегодня завтра белогвардейцы придут сюда и что Гришка Заякин уже успел снабдить их списком, где значились сорок семь бедняцких семей, приговоренных к смерти. И Дуня приняла решение: винтовки перепрятать в Майоров провал, а семьи комбедовских активистов сегодня же ночью эвакуировать в приволжский лес, чтобы ни один бандит не смог их там отыскать.
Заняться подготовкой к отправке людей в безопасное место Дуня поручила Акулине Быстрой, а сама с Кирькой Майоровым и братом Степкой взялась перетаскивать винтовки с чердака в возок с сеном. Чтобы не вызвать кулацких подозрений, своих помощников Дуня отправила к оврагу пешком. Приехала к ним на возу попозже. Выгрузила оружие и возвратилась в комбед.
Прежде чем уложить винтовки в яму, Кирька завернул их в брезент. Получился увесистый узел. Они со Степкой кое-как подняли его, опустили на дно выемки, засыпали землей и укрыли травой. Даже опытный глаз не смог бы приметить здесь, в дебрях кустарника, тайный склад оружия.
— Стало быть, не зазря мною овраг на берегу проделан — в пользу революции служит! — радовался как ребенок Кирька. — Как сейчас помню день тот дождливый. Закинул, стало быть, я свой кнут за плечо и гоню стадо в Обливную. И вдруг…
Степке Калягину давно знакома овражная история — слышал ее и от самого Кирьки и от отца. Дослушал до конца и на этот раз — зачем обижать пастуха, пусть себе говорит, коли хочется.
Свой рассказ Кирька закончил словами: