Сумерки тихо ползли из углов, и дыхания неподвижного Тимофея не было слышно.
Стенька не знал, что еще сказать богу, как его убедить, чтобы он оставил отца в живых. И он добавил, словно боясь, что ему не поверят:
— Господи, вот, ей-богу, пойду!..
Молитву Степана прервал конский топот, смущенный и приглушенный гул голосов у крыльца, тяжелые шаги по ступеням — и вот в горницу через порог по-хозяйски ввалился войсковой атаман Корнила.
Разодетый, пышущий здоровьем и властью, он даже самым видом своим нарушал в курене покой.
Степан взглянул на него с недовольством и предостережением.
— Здорово, Тимош! — загремел атаман от двери.
— Цыть! — прошипел Стенька, забыв о всяком почете.
— Не цыкай, казак! Крестный батька тебе не пес, — с непривычной для Стеньки суровостью оборвал Корнила и шагнул к старику.
Тимофей молча поднял веки.
— Неможешь, старой?! Жаль казака, да поделом тебе, — строго хмуря брови, сказал атаман. — Сказывал я, что придет беда на весь Дон от твоей затеи, — так и стряслось! Пишет нам царь, что-де запорожцы нечестно подняли мужиков на польского короля и они-де, воры, королевское войско и дворян побивали, а нам бы, донцам, помогать им не довелось. А за вашу самочинную запорожцам допомогу царь свое жалованье донскому казачеству слать не спешит… И то от твоего воровства, Тимофей… Был бы ты, куме, здоров и — и довелось бы тебя головою выдать Москве, — продолжал атаман, — чтобы Дону с царем помириться…
Вся кровь, что осталась еще в теле Рази, казалось, хлынула ему в голову и подняла его на ноги.
— Мало не тридцать ран нанесли мне ляхи, да не могли угодить в сердце… — перебил атамана, хрипло выкрикнул он. — А ты, кум, сердце мне ранишь! Паны русских мучат… — прерывисто заговорил Тимофей. — Казачьих детей… кобелями травят… А ты заступу за них воровством назвал… Московский холоп ты, Корней! — С неожиданной бодростью шагнул Тимофей на Корнилу, но вдруг снова отхлынула кровь от его лица, и он опустился на скамью, желтей воска. — Иди вон из хаты! — хрипло сказал он, устало закрыв глаза.
Атаман хотел что-то сказать в ответ, но между ним и Разей вдруг встал Степан, сжимая в руках отцовскую саблю… Атаман встретился взглядом со Стенькой и отшатнулся, увидев, что крестник не станет шутить… Корнила осекся, смолчал, и вдруг со всех сторон возле него грозно сдвинулись молодые казаки — Иван и его товарищи, успевшие неслышно войти в курень… Атаман уставил взор под ноги, вышел во двор и, вскочив в седло, крепко хлестнул своего коня…
Из родного гнезда
И вот, словно в самом деле услышал бог на небе Стенькины уверения, Разя стал поправляться. Он уже не впадал в забытье, хотя раны его закрывались плохо.
Степан собрался на далекий Север, в Соловецкий монастырь, не дождавшись даже, когда полностью спадет половодье, никому, кроме Сергея, не открыв, по какому поводу он обещался богу.
В войсковой избе в Черкасске, куда он приехал за проходною грамотой, встретил его Корнила.
— Как батька? — спросил он ласково, словно ничего между ними не случилось.
— Лучше батьке, — смущенно ответил Степан.
— Бог даст, оправится: крепки донские кости. Поклон отдай ему… Да слыхал я, что ты в Соловки проходную просишь?
— В Соловки.
— Добрый путь. Русь великую погляди, людское житье пойдет в пользу. Да горяч ты. Смотри, на Московской земле головы не сложи. Не казачьи законы в Москве — боярские… Обедать ко мне заходи. Коня дам…
— Я обещался пешком…
— Стало, за батькины раны? — догадался Корнила. — Ну, добре, иди. Лихом крестного не поминай. Атаманское дело не легко. Сам большим атаманом будешь — тогда узнаешь. Давай поцалую.
Стенька вышел из дому в далекий путь. Солнце едва поднялось, и по-над Доном, разлетаясь волокнами, таял ночной туман, а воздух над степью уже дрожал прозрачной весенней дымкой и наполнялся рабочим зуденьем проснувшихся пчел. Степь зацветала первыми золотыми цветами.
Привычный к донскому весеннему утру, Степан все же с какой-то особенной полнотой ощущал сейчас его свежесть. Почти из-под самых ног казака в мокрой траве скакали лягушки, в камышах по заводям крякали утки, и все было в этот раз особенно мило и радостно. На одиноких черных челнах, раскиданных там и сям по речной шири, застыли над зыбкими темными отраженьями настороженные рыбаки. Большие рыбы, играя на солнце, с громкими всплесками высоко прыгали из воды, словно радуясь новому дню и жизненной силе своих гибких тел.
Ноги Степана шагали сами собой, размашисто и легко, оставляя глубокий след кованого каблука на сырой прибрежной траве. Весь мир лежал перед ним как широкая степь. Когда он в первый раз оглянулся, родной станицы уже не было видно — ни журавля у колодца, ни трех березок возле плетня, ни дыма над кровлями… Только тогда Степан как бы заново ощутил на лбу, на глазах последние поцелуи матери. Мать ждала от него напоследок ответной ласки, но он, охваченный новым чувством полной свободы, не догадался об этом…
— Ушел как чужой, — укорил он себя и вздохнул.