Алену вдруг охватило от этих речей какое-то радостное томленье и вместе тоска, как бывало всегда, когда говорили при ней казаки про Степана. Как будто стояла она на крутой высоте и вот-вот могла оборваться... Правда, в жизни своей она еще никогда не была на такой высоте. Даже на колокольню на пасху в селе, бывало, взбирались одни лишь мальчишки... Всего только раз залезла она на верхушку большой рябины и там испытала подобное чувство – вместе и страха и радости... Тогда мать оттаскала ее за косы. А после подобное чувство она ощущала, когда приникала к сердцу Степана.
Нередко с досадою думала она о своем казаке, таком не похожем на всех остальных, считая себя несчастною и самою незадачливой из казачек, вечно покинутой и одинокой вдовой при живом муже.
Но если о нем говорили казаки или она слышала речи крестьянского беглого люда, сердце ее расширялось от восторга и страха и возносило ее на страшную высоту, от которой дух занимало счастьем и радостью. Тогда она вся замирала, не смея ни вымолвить слова, ни шевельнуться...
Смутное сознанье греховности атаманских деяний Степана временами терзало ее. Наивная вера в «тот свет» и адские муки страшили казачку, но она отгоняла тревогу твердою верой в то, что казак лучше знает, что делает. Не женское дело судить о казацких походах! И особенная уверенность в правоте Степана родилась в ней по возвращении к нему Сергея. Алена была уверена в крепкой приверженности Сергея к богу и в его боязни греха. И если уж Сергей поверил Степану и, простив обиду, пошел заодно с ним, то, значит, его атаманская правда не противна богу.
И едва дошел слух, что бояре готовят великое войско против Степана, Алена Никитична решительно взъелась на Фролку:
– Брат ведь Степан тебе, пентюх! Сиди-ишь! Мой бы был брат да была бы я казаком, я бы ветром помчалась... Срам ведь смотреть: брат за весь люд, за всю землю один со злодеями бьется, а ты все на гуслях да в голос, как девка!..
Фрол смутился.
– Мне сам Степан указал тут сидеть по казацким делам, – оправдывался он.
– Сидеть! Ты и рад сидеть! В седле не скакать и сабли рукой не касаться. Тпрунди-брунди на гуслях – вот и вся твоя справа! Да время-то нынче не то: слышь, народ про Москву что болтает? Не мешкав сбирайся, ко Стеньке скачи!
– А город как кину! Степан наказал...
– Не хуже тебя-то управлю всю службу! – сердито оборвала Алена. – И дед пособит...
Фрол поехал. Он возвратился с наказом Степана двинуться с казаками в донские верховья.
Алена его торопила:
– Поспешай, поспешай! Покуда чего – сухари сушим, рыбы коптим, а ты бы челны посмолил! Я две бочки смолы поутру указала на берег скатить, за ворота. Ударишь пораньше с низовьев, бояре-то силу свою споловинят, Степанке на Волге-то станет полегче!..
– Дывысь, атаманова яка! Не жиночя, бачишь, розмова! Стратэгию розумие, як добрый козак. Ото гарна жинка! – весело говорил Черевик. – Тебе в есаулах ходыты б, козачка! Оце так дружина, братове, у нашего батька у Стенька Тимохвеича! – хвалился он казакам Аленой, словно она была его дочь. – Дуже гарна жинка! Не жиночий разум. Я бы справди краще Алену Никитишну с войском послал, чем Хрола Тимохвеича: не козак вин – козачка!
Фрол вышел в поход на семидесяти челнах и бударах с тысячью казаков, чтобы ударить под Коротояк. Алена ему велела взять лишних три сотни с собою, по берегу, конными. Она уже наслушалась от казаков, что конные надобны в битвах. Фрол не решался их брать. Хотел оставить, чтобы блюсти остров, потому что Фрол Минаев ушел из Черкасска к Маяцкому городку, и Фролка страшился набега понизовых на Кагальник.
– С три сотни еще тут оставишь. Как-никак усидим! – твердо сказала Алена. – Надо будет – ребят по стенам... Казачата пищальми не хуже владают. Я первая Гришку поставлю.
На прощанье она была ласкова с Фролкою, как никогда.
– Берегися, брательничек милый! Я чую: как ведь до битвы дорвешься, то Разина кровь-то в тебе закипит. Не гусли ведь – битва! – говорила она, словно не раз уж сама испытала битву.
И вот Алена осталась в Кагальнике со стариком Черевиком и с тремястами разинских казаков.
Почти каждый день прилетали гонцы от Степана. Говорили, что батька здрав, весел, летит, как орел, города полоняет. Они называли далекие и чужие имена городов: Саратов, Самара, Корсунь, Саранск, Алатырь, Курмыш...
Когда спрашивала, почему не прислал письма, опускали глаза: «Войсковыми все занят делами Степан Тимофеич».
Алена сдвигала брови, плотно сжимала губы. Ей вспомнилась разбитая голубая чашка... «Тонка, хрупка... так вот пала из рук да разбилась!» – слышала она голос Степана. Тогда ее начинала мучить тоска.
И в этот вечер терзало ей сердце нудное завыванье ветра в печной трубе. «Домовой завывает!» – подумалось ей.
Алена перекрестилась.
– Дедушка, сердце чего-то болит! – сказала она, отбросив веретено.
– Стосковалось, Олесю, вот то и болит. Непогода, бачь, воет, тоску нагоняет, Дон плещет хвылямы. Тучи, морок. Як солнышко в небе – так и на сердце свет, а на небе хмары – и в душу все облак нисходит...
– Недоброе чую, – сказала Алена.