Долететь скорей до Корнилы, собрать незаметно станицу и грянуть наперерез из засады... Только бы весть не дошла прежде времени в Кагальник. Прокопу представилось, как сотни три понизовских казаков идут за ним, как нападают они из засады, вяжут Наумова и забирают Степана и как он, Прокоп, въезжает в Москву верхом на коне, разодетый, как вся донская старшина, в кармазинный алый кафтан и в шелковистой косматой папахе с золотым галуном на донце...
– Я поеду, Наумыч! – внезапно возвысил голос молчаливый все эти дни Никита Петух. – Прокоп пусть с тобой остается. Вдруг падучка его прихватит в степи: сам загинет и лекаря не привезет! А я доскачу как вихорь!..
Никита сказал это с таким жаром, что Прокоп растерялся. Он в удивлении взглянул на Никиту, который смотрел с вызовом прямо ему в глаза.
"Так вот оно что! – решил Прокоп. Он наконец-то понял Никиту. – Он хочет живьем захватить их обоих да выдать черкасской старшине... На Волге дворянам отдать убоялся, а тут – казакам. Чести больше: хоть молод, а мыслит о войске!..
Сказать ему, чтоб он перво из первых к Корнею спешил, али сам сдогадается, что ли?!"
– Ну что же, Никита, лети, добывай Митроху, – согласился Наумов.
И Никита помчался в Черкасск.
Не говоря ничего Прокопу, он был уже убежден, что Прокоп враг Разина, – иначе ему незачем было подсказывать Никите, что Марья и есть атаманова полюбовница!
Если Прокоп поскачет в Черкасск, то и быть беде: не за лекарем он поедет, он сам приведет старшинских, чтобы сгубить атамана, – так размышлял Никита, когда предложил поехать вместо Прокопа.
«А мне-то к чему голову атамана спасать! За какие ко мне его милости? – спрашивал Никита себя. – А за ту его милость, что он для всего народа себя не жалеет – не об себе печется, о мире. За то его и жалеть!..»
Никита гнал от себя черную мысль о том, что Степан у него отнял Марью, но сами собою лезли в голову думы, что не зря велел Разин ему оставаться в Астрахани: «Знал, окаянный, что венчана Машка со мною. Мне велел на глаза не пасть, а Машку с собой заманил!..»
Эта мысль вызывала ревность, рождала злобу, но даже злоба не побуждала Никиту к предательству. Больше, чем Разина, он ненавидел за эти мысли Прокопа.
«Порченый дьявол! Хочет он, чтобы я атамана продал. Ан не продам! Не добьется того, что я покорюсь его черному сердцу, пес бесноватый! – думал Никита. – Я пуще того, прилежней того послужу атаману!»
Осенний ветер резал глаза, дождь сек по лицу, измученный конь спотыкался, но Никита, не зная устали и не замечая преград, гнал и гнал...
Разинское гнездо
Бушевала ветрами внезапно похолодавшая осень. Кагальницкие землянки освещались по вечерам поплавками, горящими в сале, лучинкой. В атаманском «доме» горела свеча. Алена Никитична молча сучила пряжу, склонившись к веретену, отчего вся спина ее по-старушечьи горбилась.
Старый дед Черевик, в сотне битв израненный запорожец, ютившийся в атаманском доме, также молча помаргивал, глядя на пламя свечи, вспоминая о чем-то своем, стародавнем.
В углу на скамье отсыпался с дороги гонец, присланный из-под Коротояка. Седобородый казак спал как мертвый. Утром он должен был возвращаться в войско к Фролу Разину.
На полатях, ровно дыша, спала атаманская дочка Параша.
Хлопнув дверью, ворвался в землянку Гришатка, встрепанный, оживленный, с горящим взором. Пламя свечи замигало и заметалось от ветра.
– Что нынче поспел ночевать? Ты бы утром домой воротился! – сердито заметила мать Гришатке.
– Казаки завтра к бате поедут, кои ранены были. Собрались в сторожевой, про войну говорили, – словно бы в оправданье себе сообщил мальчишка.
– Ну так что?..
– Ты, матынька, отпусти меня к бате, – вдруг попросился Гришатка так просто, как будто в жаркий день собрался купаться с ребятами.
– Ты что, ошалел?! – возмущенно воскликнула мать.
– А чего – ошалел? – лукаво спросил Гришатка.
– В крынке возьми молока да пышку на полке, – вместо ответа сказала Алена.
– Славой отецкой прельстился? – внезапно подал свой голос спавший на лавке гонец. – Славу свою завоюешь, казак, как взрастешь. Твой батя – народу отец. Ни в Запорогах, ни на Дону не бывало такого...
– Богдан був великий гетьман, – вмешался и дед Черевик. – Та все же траплялось Богданови сердцем кривдить. Ради шляхетской милости катовал он над посполитой голотой... Шляхетская кровь была у Богдана, Грицю, а твий батько справжний лыцарь. Николи еще не было яснишего сокола в жодной краини... И слава его – святая, великая слава на все казацтство и все христианское посполитство... Не с дытынкою цацкаться ныне ему: вин, хлопче, мае инши заботы... Сидай вже покиль коло матци...
Гришка задумался над молоком и лепешкой.
– А царь больше батьки? – внезапно спросил он.
– Гришка! Молвить-то грех! – в испуге вскричала Алена. – Вот черти тебе на том свете язык за такие слова...
– Царь – что? Царь от бога поставлен. Царем родился – то и царь! – спокойно сказал из угла гонец. – А батька твой сердцем велик – оттого и вознесся. Народ его по заслугам воздвиг всех высоких превыше.