Солдаты стояли в рядах, тяжело дыша, поправляя винтовки, оттягивая натершие шею грубые вороты шинелей и гимнастерок, щупая в карманах кисеты с махоркой, с нетерпением и раздражением глядя на унтеров, когда же они отдадут команду:
«Вольно! Оправиться... Можно закурить!»
Наконец-то их произнесли... В этих словах: «Можно закурить!» — была непередаваемая прелесть. Начальство выговаривало их суровым, неохотным голосом, с равнодушным лицом, но солдаты знали, что за этим скрывалось совсем другое, лукавое чувство, никогда вслух не высказываемое: «Хоть вы и числитесь рядовыми такой-то роты, такого-то пехотного полка, с таким-то обмундированием и с казенными винтовками, но мне известно, какие вы есть ребята».
Вскоре из вокзальной двери появился офицер. Солдаты торопливо, попыхивая ярко разгоревшимися огоньками цигарок, докуривали, выпуская последние густые затяжки. Пронеслось унылое: «Сми-и-и-рно!»
А через несколько мгновений зачастили взводные на разные, протяжные и обрывистые, голоса:
— Первый взвод, шагом марш! Правое плечо вперед!
Колонна солдат повернула обратно в поле и пошла к городу. Когда проходили мимо фонаря, видно было, как над головами солдат поднимается пар.
— Да-а! — протяжно, с каким-то злым восхищением сказал Пахарь.
Ночевали они в поле под открытым небом; и так как всю ночь шел дождь, а утром, в тумане и ветре, негде было просушиться, множество людей кашляло, кряхтело, жалуясь на боли в боку и в груди.
Днем их погрузили в теплушки, и эшелон до вечера стоял на станции. Из-за того, что ждали отправки, обеда не варили, и никто уже не боялся войны и фронта, а все думали о щах и ворчали, ожидая отъезда. В темноте эшелон тронулся. Немногие уснули. Кашляли, поворачивались, возили сапогами по полу; некоторые, отчаявшись заснуть, закурили, и в разных местах вагона краснели огоньки папирос. Все молчали. И так уж было всегда. Днем людей развлекали десятки мелких неприятностей: сырой хлеб, опоздавшая кухня, рассыпавшаяся махорка, попавшая в сахар; а ночью мелкие невзгоды не могли спасти от тяжелых мыслей.
На станциях железнодорожные служащие, станционные жандармы, буфетные лакеи — все уже привыкли к бесконечным, день и ночь шедшим товарным вагонам. Уже гнетущим казалось однообразие войны; и владельцы буфетов, глядя на офицеров, пьющих чай и пиво, вспоминали, как недавно, с приходом курьерского варшавского поезда, под пальмами пили кофе с пирожными дамы и бородатые штатские господа.
На узловой станции Сарны поезд стоял долго, и все пытались угадать, в какую сторону поедут: на Луцк или на Ровно. Состав стоял на четвертом пути, без паровоза. Обед роздали в одиннадцать утра, потом весь день бегали за кипятком по мокрому перрону. В вагоны лезть не хотелось, и солдаты, несмотря на запрещение, слонялись по залу третьего класса, осторожно ступая по мокрым, скрипящим от песка желтым плиткам пола. Некоторые выходили на вокзальную площадь и глазели на сутулые, в заплатах, извозчичьи спины, на маленькие домики, заходили в лавки и, ничего не покупая, молча разглядывали товары. Видимо, каждый день слонялись солдаты из идущих к фронту эшелонов по лавкам, ничего не покупая, потому что евреи-лавочники не обращали внимания на солдат, не следили за рассеянными солдатскими взорами, осматривающими полки с товаром. Зайдет солдат, все посмотрит, кашлянет и выйдет, а хозяин даже не прервет беседы с покупателем, разве только понимающе и печально подмигнет солдату вслед.