Голые люди ругали холод, почесывались; тела их были белы, плечи опущены; ребра и лопатки играли под кожей. Казалось непонятным, как эти худые, болезненного вида люди могли работать на тяжелых и опасных работах — в забоях шахт, в подземных проходках, в горячих цехах завода. Разговоры шли о том, по каким болезням дают белый билет, как получить льготу, шепотом рассказывали про какого-то рудничного фельдшера, за двадцать рублей делавшего грыжу, говорили про новобранца, вырвавшего себе двадцать два здоровых зуба и сошедшего с ума от боли. Многие жаловались, что врач в этой комиссии не берет взяток. Говорили про то, куда гонят, как кормят в дороге, говорили о вздорожавшем табаке, о том, что вина не достать. Говорили негромко, отрывисто, оглядываясь на дверь комнаты, в которой принимала комиссия. На стенах висели воззвания к воинству, призванному одолеть супостата. Сергей несколько раз перечитывал слова воззвания. Худые люди, стыдящиеся своей наготы, негромко и робко говорящие о делах своей жизни, значились в воззвании как христолюбивые воины, поднявшиеся в едином порыве на одоление супостата.
Выходящие из комнаты говорили с неестественной улыбкой, бесшабашным и растерянным голосом:
— Годен.
После ожидания в коридоре комната показалась такой яркой, что Сергей зажмурился... Перед ним стоял отец в белом халате, с металлическим стетоскопом в руке. Отец не подал виду, что узнает его, и, очевидно, членам комиссии не пришло в голову, что Кравченко С. П., год рождения 1894, может быть сыном доктора Петра Михайловича Кравченко, Председатель в подполковничьих погонах, как и все председатели, просматривал какие-то бумаги, давая этим понять, что нынешнее его дело— лишь часть более сложных занятий и что он к ним именно и готовится, ими озабочен во время председательствования в комиссии. Два члена комиссии механически следили за тем, как доктор осматривает новобранца, военный фельдшер записывал данные, которые доктор выкрикивал своим обычным отрывистым, сердитым голосом. Члены комиссии, казалось, следили за осмотром, но спроси их кто-нибудь через минуту, высокого ли роста был только что осмотренный новобранец, черные или русые у него волосы, — они не смогли бы ответить.
Сергей понял, что отец, не поздоровавшись с ним, хочет скрыть от комиссии их родство. Он стоял в смятении — с сыновней нежностью, благодарностью; ему хотелось быстро наклониться и поцеловать шею отца, он воспринимал прикосновение его щеки как ласку; но в то же время ужас и брезгливость поднимались в нем: он видел, как мастерски хитро собирался Петр Михайлович обмануть комиссию.
Он ничего не понял, когда Петр Михайлович, волнуясь, громко крикнул:
— Годен!
Все удивленно посмотрели на него, а Петр Михайлович медленно и торжественно произнес:
— Господа, поздравьте меня: мой сын призван в русскую армию!
Он обнял Сергея, прижал к своей широкой груди, и Сергей стоял с затуманенными глазами, забыв о своей смешной наготе, внезапно охваченный гордостью, самозабвением. Его поздравляли, а он молча смотрел на отца.
V
Сентябрь был теплый, днем солнце грело сильно, и словно вновь вернулось лето. Странно, что в эти жаркие дни так рано темнело: в восьмом часу приходилось зажигать свет. Невеселая шла жизнь в заводском поселке. Только дети шумно преследовали с деревянными винтовками немцев, шли в штыки на Львов, крались переулками, совершая вероломные маневры. В легких и жестоких головах детей война представлялась восхитительной. Они с наслаждением вспарывали врагам животы, отсекали руки и ноги своими деревянными, обшитыми жестью мечами.
Ольга Кольчугина наблюдала из окна, как Павел рубился с врагами.
Она позвала сына обедать, он отмахнулся, ему было не до еды. Когда Павел поздно вечером пришел домой, оживленный и веселый, Ольга спросила:
— Людей нравится убивать?
— Ага, мы играем.
— Чтоб не смел больше в убийство играть!
— Ну да, все играют.
— Смотри, Павел, чтоб не было этой войны, — тихо сказала она.
На следующий день он, конечно, продолжал. Вечером мать наказала его. Впервые в жизни она порола сына по правилам: ремнем. Павел выл. Марфа ругалась и даже пробовала силой отнять Павла от Ольги. Дед Платон то плевался и кричал: «Отпусти мальчишку», то начинал смеяться: «Шахтер, женщина, медведь».
А Ольга злобно кричала:
— Из моих никто на войну не пошел, дома расправу сделали — двоих здесь уложили, Степу на каторгу свели. Не позволю байстрюку в убийство играть.