Он совсем задыхался, так как дважды пробежал расстояние от домен до места, где производилась чистка.
— Шагов пять пройти, там он и лежит, — выкрикивал он. — Мне газовщик сказал: «Пойди, подсобишь Грыценке, — все равно без дела сидишь, куришь», говорит… Вот и пошел… А он уже лежит… Я прямо сапогом об него…
Все слушали, жадно глядя на отверстие люка.
— Вот здесь, в этом месте, — сказал рабочий и осторожно провел рукой по шершавому боку трубы; он не постучал по ней пальцем, точно боялся рассердить ее или обеспокоить.
И снова все молча всматривались в то место, куда он показал рукой, будто сквозь толстое железо можно было увидеть контуры лежащего человека.
Степан оглядел людей, стоявших в тени, возле огромного тела газопровода, заслонившего свет фонарей. Нельзя было разглядеть лиц, но по хорошо знакомым фигурам он различал плечистого Затейщикова, узкого Пахаря, Очкасова, Лобанова… Молчание все продолжалось, и сердце после быстрого бега не успокаивалось, а билось все сильней, ибо в эти секунды люди преодолевали в себе нерешительность, которая при одном только взгляде на черное отверстие люка поневоле охватывала руки, ноги, все тело.
Первым прервал молчание Емельян Сапожков.
— Он уже помер, бедняк, давно, — сказал он и перекрестился.
Степан сразу почувствовал ложь этих слов. Отверстие трубы казалось особенно страшным, и у него мелькала мысль: «Помер, куда там лезть!».
Видно, Сапог утешал себя и других этими мыслями.
— За пожарниками сбегать надо, крючьями достать, — сказал Сапожков и побежал, оглядываясь, радуясь, что с каждым шагом удаляется от черного отверстия.
— А когда ты там был, почему не тащил его? — сказал Лобанов. И эти слова были ложью.
Рабочий жалобно сказал:
— Испужался я.
Снова молчание. Но было уже ясно: помощи неоткуда ждать. Пожарники далеко, возле конторы; пока Сапог добежит до них, пока они запрягут и приедут, медленно пробираясь по заваленным путям, объезжая вагоны, загромождающие дороги, уйдет много времени.
И никто не удивился, когда Мишка Пахарь, поплевав себе на ладони, деловито, не оглянувшись и не сказав ни слова, полез в люк. Его худое узкоплечее тело легко скользнуло в темное отверстие. Все смотрели на округлый бок трубы, и снова казалось, что через толстое железо видно, как человек, нагнув голову, вытянув вперед руки, двигается вперед мелкими щупающими шажками. Крепкая связь установилась между Пахарем и стоявшими у люка рабочими все они точно рассчитывали время: вот Пахарь коснулся носком лежащего, вот нагнулся над ним, ощупал голову, плечи, ухватил под руки, медленно, очень медленно, пятясь, пошел обратно, вот здесь он передохнул. Прошла секунда, вторая, третья… прошло еще немало секунд. Труба казалась страшной в своей совершенной, спокойной округлости. Одновременно рабочие отвели глаза от нее и, переглянувшись, тесней приблизились друг к другу.
Неловкий и коренастый Затейщиков пролез в отверстие не так просто, как Мишка Пахарь: сорвался, беспомощно болтая ногами, повис на локтях, но все же упорно и судорожно тянулся вперед, точно бежал от опасности, а не шел к ней. Упрямо подтягивая на сильных руках свое большое тело, он повернул голову, и свет фонаря на мгновение осветил его напружинившуюся шею. И впервые Степан увидел его обычно веселое лицо с совершенно новым выражением — суровости и строгости. Потом Затейщиков перевалил в люк головой вперед. Железо заскрежетало. Сразу сделалось тихо. Потом ничего не было, и долго молчали, прижавшись друг к другу, люди. А затем Очкасов с яростной стремительностью, словно в этой темной железной трубе и было главное зло ненавистной ему жизни, бросился вперед и полез вслед за исчезнувшим Затейщиковым.
— Пояса давай, пояса вяжи! — крикнул Лобанов, и все стали распоясываться, подавать ему кто толстый, туго гнущийся солдатский ремень, кто тонкий ремешок, а кто просто кусок веревки.
Когда голова Очкасова исчезла в отверстии трубы, Степан почувствовал, что вот пришла его очередь. Почувствовал сразу, точно кто-то громко и внятно сказал ему, и он согласился с этими спокойно сказанными словами. В эту минуту, когда он поглядывал на отверстие трубы, уже не веря в возвращение товарища, а примериваясь, как удобней ухватиться за край люка, в мозгу его стремительно шли два строя мыслей, если не противоположных, то совершенно различных: один — волнуя, трогая, — это были мысли о погибшем на заводе отце, о Павле, о страшной темноте в газопроводе, о товарищах, задохнувшихся в газу, о прогулках с Верой, о смерти, ждущей его; а второй порядок мыслей шел не путаясь, четко накладываюсь поверх первых, как спокойная крупная печать, — мысли о десятках мелочей, от которых зависела его жизнь и жизнь тех, кто, потеряв сознание, лежал в загазированной трубе.