"Летит коршун над самой землей, плавно взмахивая крыльями, и вдруг останавливается в воздухе, точно задумавшись о скуке жизни…" ("Степь"). Коростель здесь "не понимает, в чем дело", встревоженные чибисы плачут и жалуются на судьбу — "для кого они кричат и кто их слушает на этой равнине, Бог их знает, но в крике их много грусти и жалобы…"
Костер, порождавший в "Тарасе Бульбе" сложную игру багрянца и тьмы, в "Степи" становится почти живым существом: "от костра осталось… два маленьких красных глаза…"
Чехов сохранил лишь один из повествовательных приемов Гоголя — гиперболическую дальнозоркость, позволявшую раздвинуть пространство и отчетливо различать и описывать подробности, недоступные реальному зрению.
Так, в черной точке, мелькнувшей на горизонте "Тараса Бульбы", прорисовываются черты татарина: "маленькая головка с усами уставила издали прямо на них узенькие глаза свои…".68 Так Егорушка в подобной же черной точке различает, как два перекати-поле "столкнулись в голубой вышине и вцепились друг в друга, как на поединке".
Но и в данном случае у Гоголя получился портрет; у Чехова же — олицетворение и метафора, навеянная былинами и сказаниями, почти такими же древними, как сама степь.
Утверждая, что все большие повести Чехова "страдают отсутствием органической целостности и часто представляют лишь группу мелких рассказов", что в этом смысле Чехов "едва ли не конченый человек", один из критиков завершил свой отзыв строкой Белинского о Гоголе, припомнившейся как бы непроизвольно: "Черт вас побери, степи! Как вы хороши у Чехова".69
В "Степи" нет столь откровенных, как во многих других случаях, обращений к слову или имени Гоголя; ее стилистика скорее контрастирует, чем соотносится с эпическим и живописным стилем "Тараса Бульбы". Но начитанность и память, на которые и рассчитывал Чехов, безошибочно вели читателя к гоголевскому степному царству…
Лишь рецензенты, совершенно лишенные поэтического слуха и чутья, восприняли "Степь" как повесть этнографическую (позднее — даже и как краеведческую!).
"Что-то необыкновенно широкое, размашистое и богатырское тянулось по степи вместо дороги… Своим простором она возбудила в Егорушке недоумение и навела его на сказочные мысли.
Кто по ней ездит? Кому нужен такой простор? Непонятно и странно".
Вместо делового почтового тракта, по которому в начале повести выехала из города N. бричка, появилась метафора древнего пути из конца в конец степного пространства, созданного для громадных, широко шагающих людей, для былинных фигур: "И как бы эти фигуры были к лицу степи и дороге, если бы они существовали". Возник острый поэтический контраст, то основное для Чехова содержательное противоречие, которое будет развиваться в драматургии и прозе зрелых лет.
Сопоставление противоположностей, художественное противоречие и контраст — определяющая черта поэтики "Степи".
Вдоль сказочной степной дороги, на которой уместились бы шесть колесниц, какие Егорушка видел на страницах Священной истории, поставлены телеграфные столбы, "похожие на карандаши, воткнутые в землю".
Великое и малое контрастирует в образах персонажей повести: степь, олицетворяющая свободу и волю, очевидно, никому не может принадлежать, у нее нет и не должно быть хозяина. Между тем все, что лежит по эту сторону ее горизонта, и, как в свое время показывал Ноздрев, все, что находится по ту сторону, принадлежит Варламову, который оказывается не властелином, какие бывают в страшных сказках, а "малорослым серым человечком".
Фантастические, сказочные образы, богатыри, которые видятся герою в грозовую ночь, соотнесены с портретами возчиков и встречных: "… красные уши… торчали, как два лопуха, и, казалось, чувствовали себя не на своем месте"; "Лицо у него было подвязано тряпкой и на голове торчало что-то вроде монашеской скуфейки; одет он был в короткую хохлацкую чумарку, всю усыпанную латками, и в синие шаровары навыпуск, а обут в лапти".
В портретных зарисовках "Степи" словно бы подразумеваются разрозненные черты метафорических гоголевских портретов. Так, господин в церкви напоминает Ивана Ивановича: "От избытка достоинства <…> подбородок тянуло вверх с такой силой, что голова, казалось, каждую минуту готова была оторваться и полететь вверх" (гл. V).
По-своему противоречив, наконец, лирический мотив детства в бесконечном и вневременном пространстве степи.
Пронзительно-тоскливая чеховская песня, которую, кажется Егорушке, поет сама степь, — был ли у нее литературный источник, некий неразысканный нами родник?
"Егорушка оглядывался и не понимал, откуда эта странная песня; потом же, когда он прислушался, ему стало казаться, что это пела трава; в своей песне она, полумертвая, уже погибшая, без слов, но жалобно и искренно убеждала кого-то, что она ни в чем не виновата, что солнце выжгло ее понапрасну; она уверяла, что ей страстно хочется жить, что она еще молода и была бы красивой, если бы не зной и не засуха; вины не было, но она все-таки просила у кого-то прощения и клялась, что ей невыносимо больно, грустно и жалко себя…"