- А немцев не интересует коммунизм пешек, даже коммунизм руководителей, их прежде всего интересует коммунизм философов, мыслителей, пророков. У нас дозволялось думать в коммунистическом духе, только не действовать. Фашисты считают, что коммунизму можно поставить преграду, если сначала будет уничтожена благоволящая ему мысль.
- Знаю, знаю, - чуть слышно, мягким голосом вторил Ельскому Дикерт.
- Твоего брата, - продолжал Ельский, - именно то сегодня и губит, что он из интеллектуальной среды. В прошлом политическом сезоне сказали бы: безвредный теоретик-и дорога домой была бы ему свободна. После переворота в Германии, словно после какого-нибудь переворота в медицине, то, что вчера было безвредным, сегодня считается весьма опасным для общественного организма. До сих пор нас без конца учили тому, что немыслимое дело-выпустить на свободу сторонника Москвы, сейчас точно так же никому нельзя простить интеллектуальное преступление. Поразительно, что только действительно враждебная человеческой мысли система стала относиться к идеям всерьез, относя грех в мыслях к числу грехов смертельных.
- Знаю, знаю, - тихо бормоча, уверял Генрик, и тон его становился сдержаннее, он пытался дать понять, что знает это даже лучше других.
Кстати, то ли разговор с Ельским его успокоил, то ли он и пришел уже успокоенным, но с лица его исчезло то злое и усталое выражение, с которым он вбежал недавно вечером на прием к Штемлерам. Обида, которую он испытывал всякий раз, вспоминая, что брат его в тюрьме, как-то сгладилась. И он даже ощущал слабенькую нежность к брату, но не оттого, что лучше теперь понимал его, а потому, что час назад узнал об аресте в Румынии за принадлежность к "железной гвардии" 'множества лиц, связанных узами родства с видными правительственными чиновниками. Он почувствовал себя лучше. Ярость сменилась тонкой иронией.
- Наконец-то у него будет какое-то звание.
Он повернулся к родителям.
- Никто теперь не сможет оспорить, что у нас в семье есть интеллектуал. Это будет зафиксировано приговором самого суда!
И покрутил головой.
- Этот Янек... - Дикерт задумался. - Если бы уровень его пристрастий был равен уровню его способностей, может, и дорос бы до уровня мыслящего человека. Чудачество еще не интеллектуализм, как и нервный тик-не спорт. Ни то, ни другое ничего не пробуждает в человеке.
Он взглянул на полотно Матейки.
- Рамы, рамы, - жалобно воскликнул он. - Сегодня я был на обеде у Леона Барычека. Болдажевский уже слышал о наших неприятностях. Прекрасно говорил о том, как Янек разочаровал его. Об измене, которую тот совершил. Старая Варшава! Но что она для него!
Дикерт был в смокинге. Сунул палец за белый, тугой воротничок. Поморщился.
- Что-то сегодня давит, растолстел я, что ли? - Но это отвлекло его лишь на миг, он снова обратился к действительности. которая доставляла куда большую боль. - Видишь, - он смотрел на Ельского глазами, в которых еще стояли слезы, напоминавшие о его возне с воротничком, - Болдажевского поразило то же самое, что и меня. Как же так. Стало быть, это ничего не значит?
И он замахал руками во все стороны, указывая на картины, коврики, горки и многочисленные бра на стенах, трехрожковые, на маленькие абажурчики, надетые на не горящие сейчас лампочки, чуть набок, напоминавшие шляпы, надвинутые на лбы пассажиров, заснувших в дороге.
- Среди всего этого вырасти, - поражался советник, - и ничего из этого не вынести. Чудо'какое-то.
Он взглянул на родителей, немного поколебался, но заставил себя не утаивать правды оттого только, что она беспощадна.
- Может, тупость. Полнейшая тупость.
Но того, что он ожидал, не произошло: родители оставили Янека. Только вину его они как бы брали на себя, молча, опустив глаза. Голос Генрика Дикерта снова стал сладким:
- У Барычеков была Буба Черская. Я заметил, ее и вправду покорила меблировка особняка. Глаз не могла оторвать.